Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Выпуск третий

Изящная словесность

 Надо запретить абсолютно все слова. Исключить даже паузы.

Они слишком красноречивы. Молчание многозначительно.

Значит, следует запретить молчание…

Лешек Шаруга

Мэри Кушникова

АПОКРИФИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ

Страница 1 из 2

[ 1 ] [ 2 ]

И наступила Пасха. И собрались ученики Иисуса садиться за стол, на котором были опресноки и вино. Но Иисус сказал: «Не ждите меня, начинайте праздновать. Я буду неподалеку и недолго в Гефсиманском саду».

И кивнул Иуде – пойдем за мною.

Все остальные на Иуду покосились недобро: мало того, что учитель доверил ему казну, значит, считает наиболее честным и достойным, так еще и зовет с собою, когда хочет уединиться от нас.

Иуда почувствовал недоброжелательство и не последовал сразу за Учителем.

Учитель же, оказавшись в Гефсиманском саду, сел на камень, облокотясь локтями о колени, и вперил взгляд в высокое темно-синее небо, на котором уже сверкали звезды.

– Так должен я или не должен свершить задуманное? – задался вопросом. Советоваться не с кем. Разве что с Иудой. Он наиболее других понимает мои тайные мысли. И вот медлит…

Тут появился Иуда.

– Что ж медлишь? Тебе одному могу сказать то, что никогда более уже не скажу. В глазах твоих – понимание, и разум обширнее, чем у других.

– Равви, мне страшно. Чувствую, ты скажешь мне сокровенное, о чем, может, потом будешь жалеть.

– Нет, жалеть я не буду. Унести с собой то, что хочу сказать тебе, не имею права. После нас пойдут роды и роды человеческие и надо, чтобы они – вот именно они! – узнали, зачем и на что я решился. Так слушай же. Ты, наверное, давно понял, что никакой я не сын Господа, ибо Высшая Сила, что создала весь этот прекрасный мир, не имеет ни облика, ни пола.

– Так зачем же ты везде называл себя так?

– Видишь ли, ученики мои – люди простые, честные и доверчивые. Они привыкли к торжественным служениям в Храме Иудеев и запомнили, что теперь, когда римляне уже который десяток лет топчут иудейскую землю, вершить такие торжественные службы опасно. И – значит, вершатся они во славу очень могущественного Бога, а то бы никто не решился. Римляне не уйдут из Иудеи никогда, потому что мы слишком слабы, чтобы изгнать их оружием. Кресты на дорогах будут множиться столетиями. Я один знаю, как справиться с римлянами. Я взорву Рим изнутри.

Иуда в испуге прикрыл рот рукою и прошептал: «Равви, ты, возвестник мира, говоришь такие слова?»

– А какие слова я говорю? Разве я не оповестил, что принес с собой не мир, но меч? Только меч мой – это Слово. Это многие слова, которые я уже который год говорю всем вам, чтобы вы прониклись ими. Это многие дела, которые мы совершали вместе, чтобы все вы их запомнили и после меня творили их до тех пор, пока Иудея не проникнется заветами добра и они не станут грозным оружием против римского сапога, и падет Рим, и падение его начнется в Иудее, и причиной его падения станет Учение, которое вы будете нести по миру, и все мои слова донесете до каждого уха живущих не только в Иудее, но далеко за ее пределами, потому что римский сапог топчет чуть не полмира.

– Равви, что ты задумал, поведай мне. По сравнению с тобой я немощен мыслью, как младенец, и не понимаю, что скрыто за твоими словами!

– Понимаешь, я должен противопоставить блеску Иудейского Храма то, что запечатлится в умах моих учеников так сильно, что они никогда этого не забудут, и понесут весть о том, что увидят, из страны в страну, а дети их – из рода в роды. Я должен напитаться силой и держаться так, как будто я на самом деле Сын Божий. Иначе они не поверят мне и не понесут мое Слово далее. Они – как дети. Им нужно увидеть то, что потрясет их до конца жизни. И они увидят.

Ты знаешь, еще лет десять назад, когда мы были юнцами, и носили деревянные кресты на шее, которые всем нам очень мешали, так, что даже есть было трудно, римляне только посмеивались: что с них возьмешь, они еще почти дети. Но теперь эти деревянные кресты и смешны, и бессильны. Я – свой буду нести до конца, потому что я первый, который его надел, и я должен запечатлеться в памяти учеников таким, каким они впервые увидели меня и последовали за мной. Но это уже не тот крест, который впечатлит их навеки.

– Равви, мне страшно! Я не смею думать так, как подумал сейчас.

– Ты верно подумал. Ты смышленее их и потому я позвал тебя. Ты говоришь, тебе страшно? Мне тоже страшно. Ибо нет на небе того отца, который утолит мою боль, когда мне будет больно, и отведет от меня руки палачей. И все же, теперь слушай внимательно. Сегодня Пасха, а римляне догадливы. Они знают, что все мы где-нибудь соберемся, чтобы отпраздновать этот вечер. Только они не знают, где. Так вот, ты пойдешь и скажешь им. И более того. Все мы с годами стали похожи друг на друга, и бороды у нас у всех одинаковые, и волосы отросли длинные. И ночь темна, так что тебе придется им показать меня.

– И что тогда будет?

– Тогда меня схватят и поведут на суд к римлянам. Римляне не так жестоки, как Иудеи себе их рисуют. Римляне неуверенны в себе и Иудеев опасаются, поэтому и воздвигают кресты на дорогах. Уже не помню сколько было смут и сколько мятежных Иудеев им пришлось распять. А римляне – помнят. Поэтому и кажут себя жестокими.

Если они будут судить меня, то не осудят – у них какое-никакое, а есть право и закон, и они его придерживаются, если их не довести до крайности.

Но Иудеи их до крайности доведут, они нашепчут, напишут, и будут кричать на площади, что я называл себя Сыном Бога и царем иудейским, и вот это для римлян самое страшное: значит, власть Рима в Иудее не так уж сильна.

Наместник побоится за свою должность, он не захочет покинуть эту обильную, хоть и неспокойную, страну, и попасть в свое имение, чтобы там выращивать капусту. Говорят, один римский император так и сделал, когда ему надоела власть.

Но Пилату власть не надоест никогда. А коли ему здесь жить, – надо, чтобы Иудеи верили, что они при нем достаточно свободны в своих решениях. И он отдаст меня на их суд. А те боятся новой римской расправы. Подумай: «царь иудейский» - звучит? Насколько звучит? На наказание плетьми или на распятие?

– Равви, но это же верное распятие, ведь они же распнут тебя, сами Иудеи будут орать: распни его, распни, они же боятся римлян, а вдруг те опять начнут свирепствовать?

– Вот именно. Пока мы были юнцами, деревянные кресты на шее нам сходили. Сейчас мы мужи в зрелых годах и с нас совсем другой спрос. С меня – первого.

– И ты сознательно хочешь пойти на страдание?

– Я же тебе сказал, мой меч есть Слово и то Учение, что римлянам никогда не было и не будет ведомо, я должен запомниться на кресте как Сын Божий, который принимает страдание во имя того, чтобы ученики мои не забыли меня и не забыли того, что я говорил, и понесли это дальше. И чем более ужасающей предстанет перед ними моя смерть, тем вернее они запомнят ее.

– Равви, но раз ты сам говоришь, что ты не Сын Божий… так, может, Бога вообще нет? – опасливо спросил Иуда. – Потому что у Иудеев ведь нет ни изваяний, ни изображений того, кого они называют Богом. У них есть только книга за парчовой завесой. И они молятся этой книге. И во имя ее каждодневно приносят тучные жертвы.

– Вот именно. Но первосвященники про то забыли, что не человек для Субботы, а Суббота для человека, и что царь Давид и его воины, в нужде, ели хлеба предложения. Они приносят жертвы всесожжения и хлебы предложения не Слову, а Книге. Они уже не ощущают силу Слова. Они боятся его, а потому – и меня. Я им мешаю. Книга – это Слово. Мне надо, чтобы ученики мои продолжили Слово, сказанное тысячелетия назад и приспособили его к сегодняшнему римскому владычеству, так, чтобы оно взорвало Рим изнутри, я уже тебе сказал.

– И ты в самом деле не ожидаешь помощи от того, кто в небесах?

– В небесах – сейчас звезды, а завтра будет солнце, а через сколько-то дней настанет новолуние, вот что в небесах. А больше я не знаю, что может быть за тем, что мы в небесах видим. Так что теперь ты иди к остальным и скажи им, что я спрашивал тебя о состоянии казны, поскольку скоро нам предстоит опять идти в путь, и ждите меня, теперь я уж точно недолго.

– Но что я должен делать. Как я должен поступить – что, просто позвать стражу сюда?

– Да, просто позвать стражу и, когда стражники начнут, подняв факелы, вглядываться в лица учеников моих, ты должен указать на меня.

– Но что будет со мною? Ведь они плюнут мне в лицо и назовут предателем, и это клеймо будет на мне и на детях моих из рода в род.

– Да, тебя заклеймят предателем. Но в веках твое имя всегда будет рядом с моим. Я знаю, ты сильный человек, поэтому только тебе могу предложить такое же страшное испытание, какое решил взять на себя. Мое испытание будет болью, твое испытание будет позором. Не знаю, что страшнее.

Подумай хорошо. Готов ли ты мне помочь взорвать Рим и навсегда избавить полмира от римского ига. Если да – то сделай, как я сказал. И еще раз подумай, потому что ты верно предвидишь. Позор предателя ляжет на тебя и на потомков твоих на веки веков.

И ляжет также незаслуженно, как обо мне будут говорить, что вот, де, Сын Божий принес себя в жертву во искупление грехов человечества. Потому что и ты не предатель – а я тебя прошу о помощи, и я не Сын Божий – я смертный человек, и боюсь смерти также, как любой другой. Но я приму ее, поскольку другого выхода нет. Оружием мы римлян не прогоним. А я хочу, чтоб эта страна была не только обильной, но и свободной.

Ты подумал, ты хорошо подумал, ты готов взять на себя позорное клеймо предателя, которое передашь в наследство потомкам?

– Равви, я готов разделить с тобою твой великий подвиг спасения Иудеи, а, может, и всего мира от римского ига, от ига их идолов, их разврата, их мздоимства и всего того, что так чуждо нам, твоим ученикам, и что должно стать чуждо всему здешнему народу, который уже заражен их пороками, как проказой.

– Тогда иди и ждите меня.

– Но я трепещу, Равви, ибо, открывая себя стражникам, не лишаешь ли себя жизни самовольно, что есть великий грех?

– Брат мой, Иуда, это я трепещу от сознания своей вины перед тобой. В руки твои отдаю свою жизнь и на тебя возлагаю бремя моей гибели, а ты покорно принимаешь угрозу проклятья, что будет довлеть над тобой и твоими потомками. И ты, и я, поступаем так во имя торжества Учения, которое сблизит людей и сломит границы царств, и переступит через них.

И поклонился Иисус перед Иудой поясным поклоном, а тот упал к ногам Учителя и облобызал их. Поднявшись, сказал:

– Равви, дай я обниму тебя. Если ты просто человек, то ты самый великий человек, какого рождала эта земля.

– Не обнимай меня сейчас, мы с тобой простимся, когда за мной придет стража.

Иуда ушел, потрясенный и согбенный тем бременем, которое возложил на него Учитель наш Иисус.

Ученики уже заждались.

– Ты где так долго пропадал? – спросили у Иуды.

– Отчитывался о казне.

– А Равви скоро придет?

– Сказал, скоро.

Иисус же сидел все на том же камне и вспоминал последние доводы Иуды: «Не убивай себя, Равви, ты еще молод, вспомни, как любит тебя Магдалина, ты спас ее от позора, ты мог бы жениться на ней, у тебя были бы дети, которые бы славили тебя из поколения в поколение». И, вспоминая эти его слова, Иисус явственно почувствовал запах печеных лепешек, которые его жена готовила бы по утрам для него и их детей…

Но это было лишь мгновение. И он сказал сам себе:

– Я сказал, что взорву Рим, и я это сделаю, я оставлю в памяти учеников весь ужас моей гибели, и они понесут его дальше по миру. Только имел ли я право скинуть на Иудины плечи то, что скинул? Я запомнюсь в венце страдания, он же – в богопротивном образе предателя.

Хотя, в каком-таком богопротивном? Я – Бога не видел ни разу. Я даже его не слышал. Я слышал свой внутренний голос, который меня посылал вершить то или иное, и мне все удавалось, не знаю почему. Может быть, потому что я знал, что ученики должны запомнить, что я могу делать то, что недоступно  им. И тогда они поверят моему Учению и понесут его дальше.

Хотя, собственно, что такое – мое Учение. Мудрее десяти заповедей пророка Моисея никто еще ничего не придумал и не придумает никогда. А все, что сверх того, – от фарисеев и книжников, не во славу Слова, а во славу им самим.

Но как я боюсь, о небо, как страшно мне, как хотел бы я увидеть рассвет свободным в этом благоуханном саду!…

Когда он пришел к ученикам, они уже с нетерпением ожидали его и пододвинулись на лавках так, что он сел посредине их, и заметил, что Иуда стоит в сторонке. На самом конце скамьи сидела Магдалина.

Он сказал Иуде: «Садись и ты!».

Ученики умолкли. И вдруг Петр решился и спросил:

– Почему эта женщина сидит здесь, наряду с нами? Неужели ты любишь ее так, как нас, и если да, то за что?

– За ее страдания. А почему я не люблю вас так, как эту женщину, я не знаю, и никто бы не ответил на такой вопрос… А вот скажи, Петр, любишь ли ты меня?

– Господи, я люблю тебя так, что следую каждому твоему слову!

– И еще раз скажи мне, Петр, любишь ли ты меня?

– Равви, я люблю тебя так, что отдам за тебя жизнь!

– И все же запомни: петел не прокричит и трех раз на рассвете, как ты отречешься от меня.

– Да я лучше лишу себя жизни!

– Ты не смеешь и думать так. Я сказал: ты отречешься от меня. Так предопределено.

Все сидели в смятении. Только Иуда, вздрогнув, вдруг догадался: если Иисус обречет себя на распятие, но не останется никого, кто бы понес его Учение далее в мир, то зачем ему подвергать себя такой страшной казни. Как он все продумал! Ему нужно, чтобы ученики отреклись от него, чтобы их отпустили, и они были спасены.

Тем временем Иисус, обмакнув опресноки в вино, раздал каждому по куску и сказал: «се есть тело мое и се есть кровь моя. Ешьте и пейте, ибо все мы смертны и кто знает, когда мы вновь будем справлять Пасху все вместе».

– Но ты - Сын Божий! – вскричали ученики. - Ты не можешь быть смертен!

– Я настолько же смертен, как и вы, ибо тело у нас у всех одинаковое, и я также бессмертен, как вы, поскольку Дух не имеет начала и не имеет конца.

И подозвал к себе Иуду. И сказал: «Вкуси тела моего и испей крови моей. И что имеешь сделать, сделай быстро».

И тот повернулся и ушел.

А ученики продолжали дальше отмечать Пасху. Издалека послышался шум, приближались тяжелые шаги, слышно было бряцание оружия, и все испугались.

Иисус же сказал им: «Не бойтесь, не вас ищут эти люди».

И когда стража приблизилась, Иуда подошел к Иисусу и сказал:

– Вот он! – и спросил:

– Равви, теперь мне можно обнять тебя?

– Да, обними и поцелуй меня, и я поцелую тебя, потому что сегодня мы вступили с тобой в вечный союз и ты взял на себя ношу не менее тяжкую, чем я на себя.

– Прости меня, Равви, за то, что исполнил волю твою.

– И ты прости меня за то, что я, Сын Человеческий, возложил на тебя непосильное бремя. Лучше бы тебе не родиться на свет, чем взвалить его на себя.

И стража спросила у учеников:

– Это на самом деле Иисус Назареянин, а вы его приспешники? Не галдите все разом. Вот ты скажи за всех! – и схватили Петра за плечи и начали трясти его.

На миг все и всё умолкло вокруг. Близился рассвет и послышался крик петуха.

– Мы не знаем этого человека. Я его никогда прежде не видел. Он – странник и мы позвали его справить Пасху, ибо негоже никому пребывать в одиночестве и печали в этот вечер.

И вновь вскричал петух.

– Ну, ты, бородатый, не хитри, ты-то наверняка его видел раньше.

– Не подобает мне, с сединой в бороде, лгать в такую ночь. Я никогда не встречал этого человека.

Стражники приставили нож к его горлу.

– А теперь – вспомнил? Разве ты не ходил по городу вместе с той шайкой, что носила деревянные кресты на шее? И разве не был у вас вожаком Иисус Назареянин?

– Так это когда было! Теперь у нас семьи, жены, дети, не до баловства, а Иисус – он одиночка, бродяжка, то здесь появится, то еще где. Ему нет дела до нас, а нам до него.

И третий раз вскричал петух, да так громко, что последние слова Петра уже были еле слышны.

– Ну, от вас толку не добьешься. Пусть судьи сами с вами разбираются. Пошли! Где ты, наводчик? Тебе от Синедриона причитается. Хоть один честный нашелся. Хотя я бы такого честного на первой же осине вздернул. Все вы, Иудеи, предатели. Ни один римлянин не выдал бы своего друга, тем более учителя!

Но Иуда исчез, словно истаял в предрассветной сини. Казну же оставил в ларе на скамье, на которой сидел.

И тут, откуда ни возьмись, Иисусова любимица-голубка. Невзрачная, темно-сизая, видно, отринутая стаей. Как-то Иисус нашел ее на дороге со сломанным крылом и выходил. С тех пор голубка привязалась к нему, сидела у него на плече, и когда они всей гурьбой входили в Иерусалим, а люди расстилали пальмовые ветви перед белым осликом, что вез Иисуса, многие восклицали:

– Вот голубь на плече Учителя, это, наверное, Дух Божий, его верный страж.

Сейчас голубка полетела за стражниками и уселась, было, на плечо Иисусу, но стражники ее прогнали и она летела следом за своим спасителем.

Ученики же Иисуса очнулись как бы от оторопи:

– Мы правильно поступили! Мы, может быть, даже спасли его. Ведь мы его не признали. Не догадались – надо было страже дать мзду, хотя римские солдаты мзды не берут, но кто знает…

– А Иуда! Ему Учитель доверял больше всех, а он предал его. И, наверное, за деньги. Ведь объявляли: 30 серебреников тому, кто укажет, где Иисус. Да будет проклят до семьдесят седьмого поколения за предательство. И как это он казну не украл…

А стражники вели Учителя в город, где около дворца наместника уже толпился народ, и темно-сизая голубка все летела следом за ними…

Петр стоял в недоумении. В словах Иисуса ему послышалось как бы предупреждение, он еще не понимал, чего хотел от него Учитель. Однако отрекся же от него. Правильно ли он понял Учителя? Было ли в его словах сомнение или повеление?

* * *

Стражи вели Иисуса через проснувшийся город к дворцу прокуратора Понтия Пилата.

Ранним утром тот имел обыкновение сидеть на террасе и обдумывать предстоящие на день дела. Еще вчера ночью его успели предупредить, что ему надлежит распутать очередной «иудейский узелок»: определить, кого из намеченных к казни распять сегодня. Он не любил эти иудейские разборки. Почти всегда в основе их были мелкие склоки, личные неприязни, и редко когда осужденных карали за настоящие провинности.

Настоящими провинностями он считал только те, которые направлены против величия Рима и его власти в Иудее. Почему-то в прошлую ночь он долго не мог уснуть, ему чудился блистательный Рим и ему очень хотелось вернуться в этот несравненный город, но вместе с тем еще больше хотелось закончить срок своей службы в этой стране, которая, при всей ее неприглядности, уже стала ему привычной, и он только-только стал разбираться во всех хитросплетениях между ее жителями и служителями Храма, который, сверкающий белой с золотом громадой, высился на холме.

Пилат слыл человеком бывалым, и в боях испытанным, и искушенным в придворной жизни. Он всегда умел найти причину событий и предвидеть их следствия. Сейчас он смутно чувствовал, что в Иудее назревает великая буря. Фарисеи совсем распоясались. Они мнили себя выше Рима. Они роскошествовали. Храм роскошествовал. Народ же – нищий и уже не было в нем той безропотности, которая удивляла Пилата, когда он только появился в Иерусалиме. Сейчас народ доходил даже до того, что, потрясая кулаками, грозил Храму и грозил прокураторскому дворцу. Ему бы не хотелось, чтобы та буря, которую он предвидел, произошла при нем. Он хотел спокойно вернуться в Рим.

Теперь, сидя на террасе, он вдыхал упоительный аромат роз, который, казалось, обволакивал весь этот нелюбимый им город. Нелюбимый, но привычный.

Солнце уже золотило верхушки деревьев, когда двое стражников ввели еще молодого человека, рыжеватого, в голубом вылинявшем хитоне.

– Вот тот, кого ты искал, – Иисус Назареянин, – объявил один из стражников.

Понтий Пилат вгляделся в этого человека. В этого опасного человека, непонятно как подымавшего смуту в Иерусалиме. Никто не помнил, чтобы он призывал Иудеев к непослушанию, или к каким-нибудь предосудительным действиям против Храма или против самого Пилата. Но находил же он какие-то вкрадчивые слова, которые смущали сердца людей…

Правда, поговаривали, что он далеко не такой смиренный, как кажется, и что как-то он ворвался в преддверие Храма и разогнал бичом менял и торговавших там жертвенными голубями и прочими атрибутами для жертвоприношений, мелких торговцев, и кричал, что не подобает в господнем доме вести торги. Впрочем, возможно, это были слухи…

Теперь он вглядывался в него, молча, и приметил, что у незнакомца глаза цвета морской волны и взгляд загадочен. Вдруг откуда-то из сада прилетел голубь. Темно-сизый и невзрачный. Покружил над осужденным и опустился на его плечо.

Так начался разговор:

– Это твоя птица? – спросил Пилат.

– У меня, игемон, нет ничего своего, также как нет у тебя.

– Ты хочешь сказать, что этот дворец не мой?

– Ни у кого нет ничего своего. Все мы временные держатели домов, дворцов, садов, и всякой живности. Мы уходим, а после нас приходят другие держатели того, что мы оставляем. И так – из рода в род.

«О, да он не так прост!» – подумал Пилат.

– Так все же сегодня ты и есть временный держатель этой неказистой птицы?

– У нее было сломано крыло, и я голубицу выходил. Я вложил в нее часть своей души, потому что пожалел. И теперь она ко мне привязалась.

– А ты умеешь лечить животных?

– Я рос среди живности и мне нравилось наблюдать за жизнью животных и птиц, и я многое приметил и многое запомнил – потому и могу помочь им, когда с ними что-нибудь случается.

– Так, наверное, ты можешь лечить и людей?

– Думаю, - нет. Но мне удается угадать причину их беспокойства и иногда успокоить их. А спокойный человек выздоравливает скорее, чем человек в смятении.

– Так, может, ты чародей? Может, умеешь предсказывать будущее?

– Нет, этого я не умею. Просто мне удается нередко предвидеть возможное развитие происходящего.

– Ну, и как ты расцениваешь свое будущее?

– Это совсем нетрудно. Я думаю, ты осудишь меня на жестокую казнь, потому что я мешаю тебе.

– Как ты можешь мешать мне? Твои бредни насчет того, что ты царь иудейский – слова полоумного. Кто к ним прислушается?

– Но ты же прислушался. Иначе зачем бы велел доставить меня к себе?

– Кто твои родители?

– У меня нет родителей.

– У всех есть родители, не вводи меня в заблуждение. Твою мать зовут Мария. А твой отец – плотник Иосиф, вдовец, у него два сына от первой жены. И поговаривают, что он из колена Давидова. Потому тебе и пришло в голову называть себя царем иудейским.

– Ты это сказал, но не я.

– А каким тебе рисуется будущее Иудеи?

– Иудею ожидает великая скорбь, кровь, и слезы. Я даже думаю, что этот храм недолго будет выситься на своем холме.

– А почему ты так думаешь? Считаешь, что Рим истребит Иудеев?

– Ну, этого я не знаю, просто я думаю, что Риму и Иудее тесно рядом.

– А каково, по твоему, будущее Рима?

Иисус на мгновение задумался. Дать ли понять Пилату то сокровенное, что он предвидел, и решил – намекнет…

– Рим ожидает блистательная победа и череда императоров, каких Рим достоин, после чего он начнет дряхлеть.

– Как это дряхлеть? Рим всегда будет жемчужиной мира.

– Нет, игемон, ничего не бывает всегда. Как люди поднимаются на ноги, сойдя с колыбели, потом мужают, достигают зрелой мудрости и начинают спускаться с холма жизни, пока не сойдут в прах, так народы, и города, и страны живут своей жизнью и с ними происходит все то, что происходит с человеком. Всему свое время: разбрасывать камни и собирать камни, насаждать сады и вырубать их.

– Ты говоришь мудрено. Ты умеешь читать и писать?

– Умею. По-гречески, по-арамейски и немного по-римски.

– Ты хотел бы повидать прекрасный Рим? Я мог бы отправить тебя туда, чтобы там подробнее разобрались в твоей вине, – спросил Пилат, и про себя подумал, какой толковый управитель делами получился бы из этого странного человека, и не отправить ли его, в самом деле, в Рим, а там уж, при желании, «замотать» его дело – проще простого. Но Иисус ответил:

– Нет, игемон, ты не сделаешь этого, потому что так предопределено. А что до моего желания – единственное, чего я хочу, – чтобы все кончилось сегодня, потому что нельзя иначе.

Понтий Пилат ударил в гонг и на террасу взошли стражники, которым он велел удалиться, перед беседой с Иисусом, и приказал увести его.

Оставшись наедине с самим собой, решил, что этот узник либо чародей, либо полоумный. А, может быть,  и мудрец?

Но – не его это дело.

И вообще, узник – Иудей и пусть с ним разбирается царь Ирод Антипа, их Иудейский тетрарх, правитель Галилеи, тем более Иисус – галилеянин и его подданный.

И усмехнулся: тоже мне судья! Женился на Иродиаде, жене своего брата Филиппа, а это все равно, что на родной сестре по местным обычаям, растлил их дочь Саломею и в угоду ей заточил еще одного полоумного, которого все называли Иоанн Креститель. А Саломея в него влюбилась и, поскольку тот – полоумный же! – прогнал ее, потребовала, чтобы тетрарх его казнил. И он так и сделал, и преподнес своей то ли дочке, то ли племяннице голову казненного на блюде. И она поцеловала отсеченную голову в уста, прямо на пиру, на виду  представителей всех подвластных Ироду городов. Это ли не дикость. Вот пусть тетрарх и разбирается с этим «царем иудейским».

Он же, Пилат, никакой вины за ним не видит. Полоумного казнить нельзя – какой же он мудрец? Такая мысль – наваждение, и все в этой стране наваждение…

* * *

Иисуса препроводили к Ироду Антипе, который как раз прибыл в Иерусалим к празднику Пасхи, низкорослому тучному немолодому человеку с бабьим лицом и угольно-черной бородой, завитой продольными локонами на ассирийский манер. У него был негромкий голос и кошачьи повадки, он велел принести одежды из светлого льна и нарядить в них Иисуса, потом предложил ему присесть: «Мы же с тобой оба цари! Или меня обманули, что ты называешь себя царем Иудеи?»

– Я никогда не называл себя так. Я – плотник, также как и человек, который воспитал меня.

– А что это за история, будто твой отец Иосиф из дома Давидова и что при последней смуте отца твоей матери казнили, а ее мать со всеми домочадцами скрылась и подкинула свою дочь Марию в Храм? И будто первосвященник Кайафа приказал овдовевшему плотнику Иосифу пригреть ее и назвать женой, поскольку римский солдат, то ли Пантера, то ли Пандира ее обесчестил и даже оставил на сносях – потому и мать отреклась от нее?

– Ничего этого я не знаю. И никогда о том не слышал.

– Как, ты не знаешь? Что Иосиф был в Храме и просил развести его с твоей матерью, потому что не хочет покрыть ее позор и что первосвященник сказал ему, что его долг перед Богом спасти обесчещенную девицу?

– Я сказал: ничего этого я не знаю.

– Ну как ты можешь ничего не знать о своих родителях?

– У меня нет родителей.

– Так не бывает, у каждого есть мать и отец.

– И я, и ты царь Антипа, дети небес, и наши родители – небеса. Оттуда в положенный час нас посылают на землю, туда же и возвращаемся.

– Как это возвращаемся, – что, прямо такими, какие есть, вот я, например, так и вернусь на небо в царской короне и в царском одеянии?

– Нет, это все истлеет и превратится в прах, также, как и твоя плоть и твои кости, но то, что заставляет тебя двигаться, говорить, идти войной на соседей, радоваться и горевать, – твой Дух! Вот он вернется в небеса.

– Ну, теперь я точно убедился, что ты полоумный! И слава Богу! Я велю отвести тебя вновь к Пилату и пусть он сам решает, как с тобой поступить. Его воля в Иудее сильнее моей.

* * *

Ирод Антипа не заставил себя долго ждать. Он явился к Понтию Пилату во всем своем величии с зубчатой короной на голове, в пурпуровой бархатной мантии, в сопровождении рабов и стражников.

Пилат принял его на террасе.

– Для чего ты привел с собой целую свиту? Ты боишься меня?

– Я никого не боюсь, – сказал Антипа. – Я – царь!

– Не много ли царей посещают меня в этот день? – усмехнулся Понтий Пилат.

Ирода Антипу он не терпел.

– И как ты решил, игемон, с этим «царем иудейским»? – осторожно спросил Ирод.

– Я жду твоего решения.

– Ты господин от Рима, игемон, ты и решай.

– Ты у себя дома, Ирод Антипа, тебе решать. Что до меня, я считаю, что человек этот ни в чем преступном не обличен.

– Лучше всего спросить у народа. Мы узника мало знаем, а среди народа он бродит уже несколько лет. Его тут все знают.

– Будь по-твоему.

– Не перекладывай всю вину на меня, могущественный Пилат. Поговорим как зрелые и опытные мужи. Жители Иерусалима возбуждены этим человеком, может вспыхнуть смута. Тебе это надо? Мне – нет! Ты слышал суд Синедриона – все были едины. Кроме оригинала Иосифа Аримафейского – у него всегда особое мнение. При его богатстве он может себе это позволить. И я не думаю, что тебе полезно вступать в пререкания с первосвященником храма. А, насколько мне сообщили, Кайафа и первосвященник Анна очень и очень настроены избавиться от этого странного человека. Нам не нужно, чтобы ваши войска вновь начали облаву и водрузили опять череду крестов на дорогах. Нам нужен покой.

– Хорошо! Выйдем к народу.

Они спустились с террасы, прошли через сад и вышли на верхнюю ступень лестницы, что вела  к городу. Около лестницы бушевала толпа.

– Приведите узника! – велел Пилат.

Стражники ввели Иисуса, обряженного в светлые льняные одежды, подаренные Иродом Антипой, но на голову кто-то надел ему вместо короны терновый венец, а на груди повесил табличку «царь иудейский».

И тут послышался рев толпы:

– Вот видите? Теперь римляне скажут, что мы выбрали собственного царя и тогда – горе нам. Всех вырежут до одного.

– Смотрите, смотрите на Ирода Антипу! Он еще злее Пилата. Недаром же его отец Ирод Первый велел казнить всех младенцев, что родились тридцать три года назад, потому что какой-то маг предрек ему, что нынче родится иудейский царь!

– Представляете, как он боится этого, полоумного?

– Нет, нам надо с Антипой быть в дружбе, он может навредить похуже Пилата! Его отец Ирод Первый тоже дружил с римлянами и в угоду им ущемлял Иудеев.

Пилат поднял руку и этого было достаточно, чтоб воцарилось полное молчание. Он велел стражникам привести еще двоих осужденных, известного всему Иерусалиму вора и еще более известного преступника и убийцу Варавву. И обратился к толпе.

– Считаете ли вы этих двоих виновными и достойными казни?

– Считаем! – ревела толпа.

– А этого человека? – указал Пилат на Иисуса.

– И этого тоже казнить!

Ирод Антипа как бы беспомощно развел руками: «Вот видите? Что тут скажешь» – и его бабье лицо расплылось в улыбке. И эта улыбка как хлыстом подстегнула Пилата.

– А я не считаю его виновным, этот человек скорбен разумом, а таковых казнить не положено!

– Но он же называл себя «царем Иудеи», значит, он против Рима? Ты что, прокуратор, тоже против твоего императора? – орала толпа.

Это уже было слишком. Надо было прибегнуть к маневру, и он прибегнул.

– Слушайте же меня, жители Иерусалима, сегодня Пасха. По закону в честь этого вашего великого праздника мы можем помиловать одного из виновных. Кого скажете – того отпустим.

– Варавву! Варавву! Отпусти Варавву! – бушевала толпа.

Пилат поежился. Вот так и начинаются смуты. Ведь он сказал свое слово. И оно для них ничего не значило. Может быть, и в самом деле этот странный человек вызвал в Иерусалиме такое брожение умов, что не сегодня-завтра может начаться восстание. Большой костер начинается с малой искры.

– Будь по-вашему! – сказал он и под одобрительный гул толпы прошествовал в сад, а за ним семенила свита, и когда они поднялись на террасу, Антипа даже позволил себе протянуть ему обе руки и изобразил попытку объятия. Пилат вежливо и решительно отстранил его и, не отпуская, велел принести воды в чаше. Ему принесли воду, он погрузил в нее руки и ему показалось, что вода окрасилась кровью.

– Я умываю руки, Антипа, ты видишь? В этом деле я умываю руки. Да будет все на тебе! – и, не простившись, удалился в свои покои, и еще долго вытирал руки о льняную повязку, пытаясь избавиться от малейших следов соприкосновения с ревущей толпой и с гадливым заплывшим жиром Иродом Антипой.

* * *

Поистине, то был тяжелый день. Влажная духота накрыла город. Пилат метался по своему обширному дворцу в поисках хоть сколько-нибудь прохладного уголка. Сел в кресло около рабочего стола. На столе лежала табличка от первосвященника Кайафы: «Наводчику Иуде Искариоту выдано тридцать серебреников за известную тебе услугу».

Пилат вздрогнул. Неужели же эта прилипчивая история так и будет тянуться за ним всю жизнь… что до денег, он уже знал – ему успели сообщить – Иуда подошел к дворцу Синедриона и перебросил полученные деньги через забор. И исчез. Куда? Никто не знал. Если бы Пилат мог, он бы собственноручно покончил бы с Иудой. Не будь его, и он, Пилат, не чувствовал бы преследовавший его запах крови…

Сзади к нему подошла жена:

– Ты все-таки отдал им на растерзание этого человека?

– Я не мог иначе. Я собственными глазами видел, как назревает восстание. Настоящее восстание, не просто смута,  каких на моем веку здесь было немало. А восстание – это война. Я не хочу войны. Ни для Рима, ни для Иудеи. Рим сметет Иудею вместе с ее бело-золотым Храмом и всеми Кайафами и Иродами, но будет ли это победой для Рима? Представь, что хотя бы половина этой толпы, убегая от погибели, ринется в Рим. И принесет с собой свое непостижимое для нас видение мира, войны, всего сущего. В наш честный, спокойный, белокаменный Рим они принесут темное, загадочное, смутное, с чем даже не поборешься. Они – вязкая стена. Ударишь кулаком – и не пробьешь,  а рука застрянет – не вытащишь.

– И все-таки я так просила тебя! Мне всю ночь снились зловещие сны. Его повесят сегодня?

– Да, сейчас его поведут на Голгофу.

– Иосиф Аримафейский уже наведывался ко мне и просил повлиять на тебя, чтобы ты после казни отдал ему тело Иисуса. Ты это сделаешь?

– Пусть обратится ко мне. Я это сделаю.

– Не сердись на меня, супруг мой, но я здесь принесла пелены из белого льна, так что, если Иосиф Аримафейский придет к тебе, передай ему их от меня, чтобы он пристойно обернул тело казненного перед погребением.

– Нет, этого я не сделаю. Это женское дело – сама ему передашь.

Жена ушла и Пилат велел негритенку, который пребывал при нем постоянно, позвать стражу.

Вошел стражник и Пилат сказал ему:

– Найди и приведи ко мне такого человека, кто бы писал по-гречески, по-арамейски и по-римски. А теперь уходи!

Страж вышел и Пилат прикидывал, что задуманное, может быть, и не сойдет ему с рук, но он все равно сделает, как задумал. И еще вспомнил, что этот странный человек как раз и был таким, какой ему нужен сейчас: чтобы умел писать на всех трех языках, имевших хождение в Иудее. Но это было уже невыполнимо…

Тем не менее, такой человек нашелся, и Пилат усадил его за свой рабочий стол, и велел принести деревянную таблицу, и продиктовал писцу, что следует на таблице изобразить. Это его немного успокоило, но он все равно метался по дворцу и запах крови преследовал его…

* * *

Казалось, что весь Иерусалим устремился к Голгофе, к «лобному месту», где происходили казни. И были в толпе беднейшие жители Иерусалима, и были посланцы первосвященников Кайафы и Анны, и были люди из свиты и рода Антипы, и множество фарисеев и книжников, которые, наконец, дождались своего часа.

Во главе шествия ступал Иисус в терновом венце, из-за которого по лицу у него струились тонкие ручейки крови. Он оглядывался, еще не вполне понимая, что это – конец. Тот конец, который он, не только предвидел, но даже сам вдумчиво и заботливо подготовил.

Среди толпы вдруг увидел знакомое лицо и понял, что это кто-то из той юношеской ватаги, что смущала Иерусалим своими деревянными крестами на шее. Не потому он понял это, что человек походил на юношу.

Это был здоровенный, бородатый, черноволосый муж, но на шее у него болтался тот крест. И он встретился взглядом с Иисусом, и приподнял этот крест, и указал на него пальцем, чтобы Иисус понял: он не отрекся от былых юношеских воззрений. Иисус понял, и это согрело его сердце. Свой деревянный крест, что он всю жизнь носил на шее, ему пришлось снять – его заставили. Но он нес на себе тот, на котором его распнут.

Толпа бесновалась. Одни кричали:

– Ты говорил, что можешь разрушить наш Храм и за три дня построить новый такой же, когда этот Храм, наша гордость, строился тридцать шесть лет, - так теперь спаси себя самого.

– Ты учил нас как толковать Святое Писание и заветы Моисеевы, так посоветуй самому себе, как избегнуть казни.

– И все же он много хорошего сделал для нас. И даже прокуратор три раза предлагал освободить его, потому что вины на нем нет.

– Не гоже мы все это затеяли. Да не падет на нас кара Господня.

Слышались средь рева толпы, слышались, - хоть и редко, – также и такие суждения…

Толпа изменчива. Сегодня она жаждет крови и готова разорвать в клочья попавшуюся жертву. Но стоит хоть одному голосу раздаться в защиту обреченного, а, главное, разжалобить толпу, как она тотчас же начнет истязаемого жалеть и привечать и приписывать ему все самое лучшее, что только сумеет вспомнить. Но сейчас это уже не могло ничего изменить.

Иисусу было все тяжелее нести свой крест. Он был избит и измучен последними часами судилища и часто спотыкался и падал. И кто-то из стражи пожалел его и подозвал юнца из толпы:

– Возьми и понеси этот крест до самой Голгофы.

И юнец понес.

Минул полдень и наступило самое жаркое время дня. Иисуса распяли между двумя отпетыми разбойниками, которые, когда их прибивали к кресту, плевали в лицо солдатам и всячески богохульствовали и обвиняли Иисуса, в том, что его Бог - жестокий Бог, раз позволяет так мучить людей. Они винили его, что он разозлил Иудеев и разъярил прокуратора, и потому,  де,  приблизил не только свою, но и их казнь.

Кресты с разбойниками водрузили в землю, а к кресту, на котором был распят Иисус, еще лежащему на земле, из среды стражников, подошел центурион, которого раньше никто не замечал, и прибил на навершие некую таблицу, а уже потом крест всадили в землю.

В толпе раздался крик ликования. Все-таки тех,  кто ненавидел этого слишком прозорливого человека, было куда больше, чем тех,  кто был ему благодарен за добрые слова, услышанные от него, и за успокоение, которое он нес им в их бедах.

Удивительно, как много в столь жаркий день оказалось в толпе членов Синедриона, превыше всего ценивших покой и удобства, – удивительно, сколь много таких, оказалось у подножия креста.

Один из них силился прочесть, что написано на таблице, прибитой к навершию. И прочел: «Иисус из Назарета Царь Иудеи». И подозвал к себе стражника и велел подать коня. Неуклюже и непривычно, едва-едва вскарабкался в седло и поскакал к дворцу прокуратора.

На пороге столкнулся с другим членом Синедриона, богачом Иосифом Аримафейским, о котором поговаривали, что он тоже тайный ученик Иисуса.

– Что ты делаешь здесь, Иосиф из Аримафеи? – спросил, весь в мыле и поту, прискакавший вестник с Голгофы.

– А ты, – разве тебе пристало скакать на коне – ты же один из череды первосвященников. Кто бы сказал – я бы не поверил! – насмешливо отозвался Иосиф.

– Я тоже по делам. Причем срочным. И хоть ты был здесь раньше меня, я все равно пройду к прокуратору первым. Эй, стража, доложи прокуратору – вести с Голгофы.

На террасу вышла жена Пилата. Она была бледна и заплакана.

– Сообщи Понтию Пилату, прокуратору императора Тиберия, что я, член Синедриона Иерусалимского Храма, принес ему вести с Голгофы. Он – поймет.

– Я не стану беспокоить его, – ответила женщина, – он только что уснул. А тебя, Иосиф, прошу пройти со мной в мои покои.

И к ярости неудачливого всадника, оба они удалились куда-то вглубь дворца.

Тем временем Пилат, как бы почуяв недоброе, уже проснулся и вышел на террасу:

– Что имеешь сказать мне, Иудей? – спросил высокомерно, так что член Синедриона даже поежился. Пилат редко выказывал так явственно свое презрение к жителям этой страны.

– Я имею сказать тебе, что на навершии креста,  где распят лжепророк, которому ты покровительствовал, – нарочито подчеркнул вестник, – прибита таблица.

– Ну и что?

– А то, что на таблице чья-та преступная рука начертала «Иисус из Назарета Царь Иудейский». Такую руку надлежит отсечь. Для черни ничто не служит наукой, даже такая страшная казнь, как распятие.

- У тебя есть меч? – насмешливо спросил Понтий Пилат, – хотя что же я спрашиваю, ведь у вас, у книжников и фарисеев, совсем другое оружие: злоязычие и лицемерие.

– А зачем тебе меч? – уже встревоженно спросил вестник.

– Чтобы ты мог отсечь мне правую руку. Это я написал, то, что ты прочел на таблице.

– И ты не побоялся? Значит, ты согласен с этим лжепророком? Значит, ты считаешь, что он на самом деле царь Иудеи? Вели снять таблицу, пока не поздно.

– Я написал, что написал. Каждому – по весу его. Более мне нечего сказать тебе. Уходи!

Не успел вестник с Голгофы, сконфуженно и дрожа от ярости, удалиться, как к Пилату, откуда-то из внутренних покоев, вышел Иосиф Аримафейский, держа в руках узелок. В проеме двери чуть мелькнуло лицо жены римского прокуратора.

– Будь здрав и радуйся, великодушный Понтий Пилат! – обратился к нему Иосиф. – Твоя жена сказала, что я могу обратиться к тебе с уже известной тебе просьбой.

– Можешь! – рявкнул Пилат, еще не остывший после последнего разговора с ненавистным представителем Синедриона.

– Я хочу просить тебя отдать мне тело казненного Иисуса, сразу же после его кончины, так, чтобы я мог похоронить его по божескому обычаю в моем личном саду, в гробнице,  которую я там воздвиг для своей семьи.

Понтий Пилат молча подошел к рабочему столу и на покрытой воском дощечке начертал несколько слов и подал Иосифу Аримафейскому.

– Предъявишь страже и унесешь тело. Ступай с миром!

* * *

Иисус висел на кресте уже несколько часов и силы покидали его. Мухи облепляли лицо и раны на руках и ногах, там, где вбиты были гвозди. Он был еще жив, и не только жив, но в полном сознании, и потому ощущал всю меру боли, которую решительно взял на себя, чтобы взорвать Рим одним только своим Словом, без войны и меча.

Живы были и разбойники, распятые по обе его стороны. Они вяло переругивались, осыпали бранью стоящих внизу стражников и даже находили в себе силу дразнить Иисуса:

– Что же ты, и царь, и божий сын, ничем не можешь себе помочь? Ты же говорил, что разрушишь Иерусалимский Храм и за три дня построишь его вновь, а с креста сойти не можешь!

– Храм разрушу не я, но вскоре все увидят новый Храм Слова.

А тем временем в мире происходило нечто необъяснимое. Средь бела дня сумрак покрыл Голгофу и весь город Иерусалим, и так было с трех часов дня до девяти вечера. Громы и молнии сотрясали небеса, и вдруг на плече у Иисуса появилась его невзрачная голубка. И он прошептал: «Сила покидает меня, а ты все еще со мной, душа моя?».

Но голубка просидела недолго на его плече, вокруг крестов кружили вороны, и она улетела. И Христос прошептал: «Жажду».

Стражники услышали его слова и подали ему на шесте уксус, разбавленный водой, что утоляет жажду. Но увидели, что только губка коснулась его уст, как он, опустив голову, сказал: «Свершилось», и испустил дух.

А между тем из Иерусалима прискакал всадник и среди грома и молний сообщил: в Храме во всю длину сама по себе разорвалась парчовая завеса, что закрывала Книгу. В испуганной толпе начался ропот:

– Вот и еще знамение. Мало было тьмы кромешной, так еще осквернен Храм! Воистину, Бог разгневался на нас, ибо мы потребовали казни Сына Божьего.

– Ну, мало ли какие слухи ходят по городу…

– Может быть, сейчас, наконец, когда завеса упала, не только первосвященники, но и мы все, грешные, тоже узнаем Слово, что они замуровали в Книге, как в темнице…

– Не будет вам доступа в Храм, пока мы у его истоков! – воскликнул кто-то из фарисеев в толпе, – и тут же раздался такой раскат грома,  что, казалось,  мертвые изыйдут из гробниц.

– Это все вы, фарисеи, лицемеры и книжники, закрыли от нас и Храм, и Книгу, и Слово, что в ней. Все вы – на погибель Иерусалимскому Храму. Верно говорил этот праведный человек – разрушится ваш Храм и порастет сорняком место, на котором стоял!

Тем временем тьма рассеялась и все увидели, что еще совсем светло и лучи солнца золотят кресты с распятыми. Стражники советовались и решали, следует или нет перебить голени Иисусу, как это делалось всегда. Но тут к ним подошел человек, отозвал в сторону, вручил кошелек, после чего они, дабы увериться, что Иисус на самом деле уже мертв, кольнули его копьем, и, увидев кровь и сукровицу, решили, что перебивать голени ему не будут…

И тут в толпе началось смятение. Несмотря на темноту, никто так и не разошелся. Толпа и сейчас стояла плотной стеной.

– Вы убили праведного человека, – слышались голоса.

– Мы убили пророка, – вторили другие. – Да не падет на нас кара небесная, – молили иные, падая на колени.

Стражники же совещались: была пятница, а в субботу хоронить мертвых нельзя. Значит, надо было тела казненных снять с креста и, поторапливаясь,  нести к месту, где хоронили обычно распятых. И тут один из стражников показал кошелек, и с крестов сняли двух разбойников, Учителя же оставили и, вместе с постепенно расходящейся толпой, тоже удалились и направились в Иерусалим.