Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Выпуск четвёртый

Лев Толстой и Сибирь

 Великих мужей рождают не матери, а Плутархи.

Станислав Ежи Лец

Анна Малород

В ЛАГЕРЯХ

Записки учительницы толстовской школы (1930-е гг.)

Страница 1 из 4

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

Проводы

1935, 12 апреля

Вот уже неделя как я из дому, а кажется, что прошло так много времени! Как будто месяц прошел с того времени, как я не видела своих. Снег, вьюжно, по дороге к городу нас с Афанасием Наливайко (моим товарищем по несчастью) провожают друзья – пожилые, школьники, дети, - на санях впереди наши пожитки, а мы идем пешком. Но вот настает минута расставания, целуемся со всеми, кое-кто плачет, но я стараюсь крепиться, и мне на этот раз удается удержать слезы: «Свой долг нужно выполнять бодро и радостно», - сказала я себе. Вот уже друзья остаются позади, - одна девочка, Раечка Совина, привязчивая, чуткая, «моя доня», как я её назвала, бежит за мной еще немного, но и ее, поцеловав, я отправляю назад. Павлуша, мой (муж) и Гутя Тюрк провожают еще немного, но и они, наконец, отстают и вот все уже позади - и коммуна, и друзья, и между нами все больше и больше расстояние…Холодный ветер пронизывает, сердце сжимается от чувства одиночества…

Ночевали мы в нашей коммунальной избушке на берегу Томи. Между взрослыми было четверо учеников, две девочки из четвертого класса – Клава Самойленко и Зина Шилова, и двое мальчиков – Вася Г. и Алеша К. Мальчики от болезни (малярия) несколько присмиревшие, уважительные, со скромными манерами, девочки и вообще скромные, милые, я любовалась на них, не могла налюбоваться, глядела в их ясные, чистые глаза, и сердце мое трепетало от какой-то сладкой боли. Коммуна словно последнюю улыбку послала мне в их лице.

Арест

«Вы арестованы», - сказали нам с Афанасием в лагерях, куда мы пришли, как на распределительный пункт, и дверь за нами закрылась. Прежде всего, нас освидетельствовал врач, нашел нас пригодными к работе, и мы простились с Афанасием, его повели в мужской барак, меня направили в женский…

Женщины, старые и молодые, цветущие, полные - каждую утешаю: «сестрой мне будете, вместе мы сюда вошли, вместе  будем  и горе делить». Истощенные, желтые, в шелке и в лохмотьях, ходили, сидели, лежали на кроватях, шумели, кричали, бранились самой отборной бранью. Знакомое лицо – восклицание: «А – это вы!» Это моя знакомая по ар. дому – в ночь перед судом, та, что так славно спела мне тогда; оказывается, что ей дали полтора года заключения. «А вот вместе с этой женщиной вымойте себе койку, - обращается ко мне какая-то распорядительная особа, - она тоже новенькая». Я её разглядываю, у неё скромный вид и заплаканные глаза. «И за что я сюда попала?» - спрашивает она, проворно орудуя тряпкой и роняя слезы. «За что же вас судили?» - «Да за сокрытие кражи», - отвечала она и заплакала сильнее. «Ну, не плачьте - пробую я её утешить, - сестрой мне будете, вместе мы сюда вошли, вместе будем и горе делить».

В конвойке

«Ну, где новенькие? На работу идите, вот с конвоиром, - обращается к нам начальник лагеря. - В конвойку уборщицами». И вот мы шагаем к месту назначения, впереди стрелок, сзади мы… «Бессовестные воровки!» - кричат на нас какие-то ребята. Я призываю себе на помощь смирение, и эти камешки пролетают мимо. Жутко, страшно, совесть остро, пристально всматривается вперед: «Быть уборщицей в конвойке, возможно ли это, не отказаться ли?» «И что за отказом последует?» «Подожди, - говорит разум, – осмотрись прежде». В конвойке, состоящей из двух больших помещений для конвоиров, только что побелили, и нам предстоит мыть залитый известью пол, окна и т.д. Нас пригнали на смену двум-трем женщинам, вымывшим уже часть помещения: бледная старушка показывает нам свои руки, кожа лохмотьями весит у неё на пальцах. «Попортятся и ваши рученьки», - говорит она нам, качая головой. В бараках шум, гам, толкотня, конвоиры все тоже заключенные. «Мои братья, небось,  сердцем они тоже не здесь, а там, дома, как и я», - говорю я себе, и совесть моя несколько успокаивается: скрасить, улучшить им несколько жизнь, убрав им помещение – не так уж это и плохо… Часть ночи мы провели на матрацах, на полу в тесной дежурке, где нас конвоиры толкали ногами, а перед утром позвали на кухню, помогать повару. Увидев на столе мясо, я попробовала отказаться от этой работы, но повар заставил меня чистить картошку, резать свеклу, перебирать капусту. Между прочим, он спросил меня о моей судимости, и когда я объяснила, что отбываю срок по 122 статье, т.е. за религиозное преподавание в школе, он как-то свистнул и сказал: «Ну, это за испуг воробья». Обедом мне был кофе с хлебом, в то время  как мои товарки угощались супом с мясом.

Целый день затем мы мыли пол, окна, руки стали покрываться ранами, но не приходилось обращать на это внимание, а так как все время приходилось болтаться в воде, то известь следом вымывалась из ран, и это было лучше. К вечеру помещение было вымыто и стало наполняться жильцами. Я сидела в уголку, успокоив, наконец, израненные руки. «И чисто, и тепло, и светло», - слышались вокруг возгласы, и от них на сердце ложилось успокоение.

«Письма, письма получайте!», - закричал дежурный, и толпа конвоиров сгрудилась вокруг него, все предубеждения, страх  против этих людей ушли далеко, оставалась одна жалость, и я украдкой вытирала слезы. Ведь у каждого из них дома – мать, жена, дети, от которых они с нетерпением ждут писем, и я вспомнила о своих близких.… Закроешь глаза, и все передо мной добрые, разумные спокойные лица и такие милые, милые сердцу… Лучше и не думать.  «Ночью промоем полы, а завтра наведаюсь в избушку», - утешала я себя. Но ночью не было воды, ночью нас заставили помогать в кухне. «Ну, ничего, вымоем днем полы, а вечером уж съезжу в избушку за вещами», - опять говорила я себе. (По окончании работы нас отпускали по делам в город, на базар). Но едва только мы вымыли полы, как нам, всем женщинам, велели собираться в главный лагерь на перерегистрацию. «Ах, когда же я увижу своих? - с тоской спрашивала я себя. - Ну, ничего, перерегистрируемся, тогда уж обязательно в избушку съезжу, хоть ночью». Пришли в главный лагерь, и тут нам сказали, что завтра нас отправят на работу в совхоз за 12 верст отсюда. «Вот тебе и регистрация, - забеспокоилась, загоревала я. - Вот и попала я в избушку, и вещи мои в избушке, и мои не знают, куда меня высылают, и денег у меня только пять рублей, а жалование только через полмесяца будут давать». Как всегда в особенно трудные минуты, я вспомнила о матери и мысленно к ней обратилась, подняв глаза к небу, из которых готовы были брызнуть слезы: «Мамочка, разве ты меня забыла?» А когда я опустила глаза, в толпе заключенных передо мной вырисовалась фигура Славинского. Как я рада была его увидеть, его, которому свободен и вход и выход из лагеря, что невозможно ни вольному (вход), ни заключенному (выход). Я бросилась к нему. Он пообещал съездить в избушку и привезти мне вещи, и передать мою записочку…

Между тем мы разместились на ночь в том же женском бараке, что и в первый раз; те же лица, тот же гам, песни, брань... Ко всему этому женщины были взбудоражены известием, что на другой день их отправят в этап на Дальний Восток.

На утро Слабинский доставил мне из избушки вещи, деньги и хлеб, а на утро, когда нас парами выводили из лагеря, у выхода встретил меня один из друзей и проводил до трамвая. Так приятно и радостно мне это было. Словно с коммуной своей я свиделась. «Я знаю тот совхоз, куда вас направляют, и вскоре вас навещу», - простился он со мной.

В совхозе

Идти было хорошо, полем, то низом, то горою по дороге, которая не совсем еще испортилась, солнышко, тепло, но только тяжело было нести вещи, которые я взяла с собой. (Остальные мои товарки оставили свои вещи в бараке в надежде на подводу). Прошли какое-то небольшое селение, и вот наш совхоз. Поселок этот напомнил мне наш поселок: березовый и сосновый лесок взбирался по горе, внизу ручей весело журчал, разрывая снежный покров. Я вздохнула полной грудью, как птица, почуявшая волю. Жизнь на природе, настоящая работа предстояла мне, и сердце мое несколько повеселело. Квартиру нам отвели хорошую. Высокая комната в только что выстроенном для рабочих бараке, но только холодная, так как обогревает её маленькая железная печурка, для которой очень трудно добывать дрова.

Всех нас пригнали сюда 22 человека, причем мы разделились на две партии – столько по возрасту, сколько и по поведению, - на молодых и старых. Молодые веселые, бранчливые, «гулящие» - девушки, сидящие большой частью без денег; старшие – жалкие, недовольные всем и всеми, ворчащие, плачущие, жалующиеся старушки; к последней партии присоединилась и я.

Работа тяжелая – таскали назем в парники и землю на носилках, сеяли мокрую или мерзлую землю; ноги иногда промокают, ветер студеный, иногда кружит снег: и в комнате нашей не обогреться. К утру же за ночь в ней так становится холодно, что мы, ложась спать в шубах и валенках (у кого есть), просыпаемся и не спим, а топить нечем, дров нет. Почти половина наших принудчиц ушли обратно в городской лагерь, из остальных на работу выходят не более пяти человек: я ещё ни одного дня работы не пропустила, и однажды вечером все мои товарки напустились на меня за то, что я так аккуратно хожу на работу, называя меня «святошей», «богородицей» и т.п. «Знаешь, тебя хотят ночью побить», - сообщила мне потихоньку одна. Я вышла на улицу. Холодно, студено, звездочки зажигаются в далеком  холодном небе; чувство глубокого одиночества охватило меня. Порядочные люди вытолкнули меня из своей среды, и к этому обществу я не подхожу. Как же быть? Идти к начальству, рассказать свое положение и что я хочу работать и что грязь того общества, в которое я попала, мне невыносима. Но нет, никто не поймет, никто не пожалеет, а если кто и пожалеет, то одинаково не сможет, не осмелится помочь мне,  и обратно оттолкнут меня сюда же. Я заплакала, и результаты  моих размышлений  были следующие: «Вот моя семья и нет у меня другой пока, ее горести и радости должна я делить, ей быть полезной,  чем могу». И с этим решением, с этой готовностью вернулась я в избу. В это время из города вернулась бригадирша и привезла распоряжение от начальства всем обязательно выходить на работу, так что меня забыли бить и бранить. А на другой день посетил меня один их коммунаров, привез мне сдобные коржики, конфеты, которые я со всеми стала делить, кто просил у меня денег взаймы – не отказывала. С готовностью мела и мыла пол в нашей комнате, таскала дрова, читала письма и писала их неграмотным; при этом несколько женщин соберутся в кружок и, вспомнив своих домашних, плачут, и я с ними; читаю по вечерам «Кругом света»  о путешествиях, и отношения стали налаживаться.

25 апреля

Вчера с обеда никто не вышел опять на работу, так как с утра шел дождь и очень разгрязнило. Но я пошла как и всегда, по дороге попала в трясину, но вернуться не хотелось. «Что будет, то и будет»,  - и стала на горе сеять землю через большое решето. Голубое небо широко раскинулось над головой, жаворонки пели свою несмолкаемую песню, какая-то птичка с серебристым оперением, с черной головкой, близко, близко от меня уселась и, казалось, долго и хлопотливо рассказывала мне на своем милом языке, надувая горлышко, вероятно, о том, что с утра был буран, а вот теперь – хорошая погода, что небо голубое, что весна, и что у нее много впереди хлопот. Я  прервала свою работу и слушала ее с наслаждением, пока она не улетела, быстро взмахнув своими серебристыми крылышками.

27 апреля

Вчера мне стало что-то так тяжело, перспектива долгого заключения показалась мне такой темной, жизнь среди окружающих меня людей, среди грязи, разврата, лжи, мелких интересов, - такой никчемной, что мне захотелось умереть и чем скорее, тем лучше. Но в обед пришел из коммуны Егор Иванов и свежим ветром пахнуло на меня. «Мы скучаем за тобой, мы хлопочем за тебя, может быть, выручим тебя еще», - сообщил он мне; передал несколько писем и одеяло, присланное Павлушей из дому. «Приходи первого мая, мы тебя встречать выедем», - сказал он мне на прощанье, и поцеловал, как брат. Посветлело у меня на душе: «Надо, надо жить, хоть страдая, хоть в тюрьме»…

Молодая наша партия по-прежнему не ходит на работу, ходим мы, пожилые, все таскаем навоз и землю в парники, как лошади; вечером приходишь в барак, и на койку скорее. А на молодой половине пляски, смех, песни. Бойкая, тоненькая, белокурая, неглупая и с образованием бригадирша наша сильным контральто поет тюремные песни; песни эти приводят меня к слезам, которые я прячу в подушку. Бесшабашные они, эти девушки, деньги у них никогда не держатся, пропивают они их вовсю.

Из письма Павлуши от 17 апреля

Милая Аня! Шлем тебе с Тамарой сердечный привет. Знаем, что тебе трудно и жалко тебя за это, но знаем и то, что ты сумеешь все перенести должным образом и это нас успокаивает. В своих решениях старайся не быть торопливой: хорошенько сначала осматривайся, и в свое время тебя и других осветит истинный свет – свет Разума. У нас, можно сказать, все по-старому, если, конечно, не считать того, что я до сегодня основательно болел, так как простудился через обувь (сапоги), когда провожал тебя… Тамара прежняя, что значит всяко бывает. Каждый день утром готовлю суп на целый день и на два дня картофельники. Герасим Павлович нарисовал меня масляными красками. Ну, всего,  всего доброго.

Павлуша.

Посылаю тебе зубную щетку, кусок мыла, спортсменки.

6-го мая. Добытчицы

Совхоз остался позади, но мне все же  хочется записать несколько моментов о жизни в нем. Остановилась я на описании партии девиц, веселых, беззаботных, живущих сегодняшним днем, наших «добытчиц», как их называли наши старушки; действительно, только благодаря им постепенно добывали мы койки, матрацы, кипяток, дрова и т.п.; работать они не шли ни по чем, хоть в карцер, хоть в этап: «На работу мы не пойдем, эту работу сроду мы не работали». Так заявили они начальству, но сначала отказывались под самыми разными предлогами: «Дайте нам условия для существования, дайте койки, кипятку, дров, и тогда уже спрашивайте с нас работы», - говорили они. Интереснее всего было с дровами. Когда их не было, наши добытчицы жгли маты, рубили завалину, а однажды одна притащила лестницу со словами: «Рубай!». Но мои старушки не шелохнулись, боясь, наконец, попасть в передрягу, и в тот день я не топила печь. А ночи стояли холодные, к утру мы совершенно замерзали. Однажды ночью кто-то вошел к нам в комнату: «Хозяйки, айда за дровами!» - сказал он. Я вообразила, что это сосед-рабочий – тоже замерзающий и решивший ночью где-нибудь похитить дров. – «Ну, тебя, еще в передрягу с тобой попадешь», - отвечала я ему. «Ну и замерзайте себе», - заключил помощник коменданта, потому что это был он, а я его с спросонку не узнала – и ушел. Оказывается, за несколько минут до того был у нас в комнате директор и почувствовал холод, отправился с помощником коменданта с выговором: «Ты у меня рабочих поморозишь, сейчас же снабди их дровами».

Директор вообще частенько заглядывал к нам ночью, зажигал спичку и считал, сколько нас на койках. Непомерной толщины, одетый к тому же в шубу, он являл собою несколько комический вид, большого шара, катающегося по совхозу. Найдя какие-либо непорядки, он распекал коменданта, комендант – помощника коменданта и т.д. Начальства вообще всякого много было, которое то и дело заглядывало к нам в комнату, считая своим долгом главным образом наводить порядки. При посещении начальства наши девицы, не желавшие идти на работу, во избежание долгих разговоров, прятались под кровать, или еще куда-нибудь. Постепенно число их таяло. Уйдет в город какая-нибудь, - «домой» - как они называли лагерь заключенных, и не вернется уже обратно: правдами и неправдами уже устроится в городе. Однажды ночью директор досчитался только до семи человек; это было к  тому же перед выходными, когда из оставшихся половина ушла погостить в город – и ужаснулся.

Норма выработки

Норма выработки окончательно добила нашу слабую бригаду, выведя из терпения даже моих терпеливых старушек. Работали мы сначала поденно, по силам. Но однажды наше огородное начальство (огородник, табельщик и агрономша) разбили нас на звенья (меня назначили звеньевой к старушкам) и дали нам наряд на пятидневку: затаскивать навозом парники, причем на каждого человека приходилось выработать три кубических метра в день. Ни возраст наш, ни условия работы (навоз приходилось таскать в гору) не позволяли нам выполнить эту норму полностью. В первый день мы выполнили только 88% и попали на черную доску, красовавшуюся среди огорода. «Стыд и позор – звено Малород», т.е. моему звену. Забеспокоились старушки: «Не сократят нам сроки отбывания работ, а еще прибавят». Я еще около часа таскала носилки, внутренне проверяя себя и приходя к определенному решению, а потом отправилась к начальству: «Не нам стыд и позор за нашу работу, потому что мы трудимся добросовестно и по силам, а вам, что выезжаете на старухах, разве можно старого коня сравнивать с молодым, а у вас одна норма на всех.  Возьмите бумажку, я отказываюсь в таком случае быть звеноводом». Огородники сначала засмеялись, говоря, что на старых только и можно выехать, на молодых далеко не поедешь, а потом пообещали сменить нам работу на более применимую к возрасту. Затем они посоветовались между собой, натянули нашу работу на 95% и переставили нас на красную доску: «Честь и слава звену Малород».

Домой

За две недели моего пребывания в совхозе два раза посетили меня из коммуны, снабжая меня деньгами, сухарями и т.п. Со вторым посетителем я передала обещание побывать в коммуне первого и второго мая, причем, так как 30 апреля – выходной день, то уже 29-го  вечером после окончания работы я обещала прибыть в нашу избушку на берегу Томи. «Хоть снег, хоть дождь, все равно буду». Но 29-го огородник и хозяйственник объявили нам, что 30-го мы будем работать. «Опять препятствие». Но на этот раз я решила не сдаваться, к тому же мне было обещано, что кто-нибудь будет ожидать меня в избушке 29-го, чтобы проводить меня домой. И вот мы под всякими предлогами стали отпрашиваться на 30-е домой. Хозяйственник, наконец, согласился с тем условием, чтобы к вечеру 29-го мы полностью выполнили свою норму. Ничего не поделаешь, пришлось поднажать. Надо было удивляться (немудрено, что наше начальство и подсмеивалось над нами), как быстро мы орудовали вилами, как быстро мы бегали с переполненными носилками. Еще не наступил вечер, как норма наша была уже выполнена,  - но нет, нас еще заставили возить солому на мост, а уже пробило пять часов, извещавших об окончании работ. Наконец все было закончено. Я побежала с выполненным нарядом к огороднику: «Теперь мы домой!». «А работать, ведь завтра мы будем работать», - обратилась ко мне агрономша. Но я только взглянула на нее, ничего не ответила ей (огородник стал пояснять, что нас отпускают), и бросилась вниз с горы догонять своих, с неожиданной для себя ловкостью, преодолевая все встречающиеся на пути ручьи и ухабы.

И вот мы идем по дороге в Сталинск, три женщины, шагаем быстро, - и это после целого дня тяжелой, напряженной работы. Но тело не чувствует усталости, окрыленная душой, которая как птица летит домой, к своей стае, все ближе, ближе… Вот мы уже в Сталинске, идем по железнодорожному пути, чисто, тихо, рельсы поблескивают в сумерках; я чувствую себя особенно празднично и радостно, как чувствовали себя, вероятно, все рабочие, отправляющиеся к себе домой на побывку.

Дома

В 11 часов мы с моей попутчицей молодой девушкой Верой (она отрабатывает за своих престарелых отца и мать, обвиненных в подделке хлебных карточек) добираемся, наконец, до избушки на берегу реки… В окне не видно света, наверное, уже спят. Стучу, открывает присматривающий за избушкой дедушка Андрей. Входим в избу. С нар поднимается М. Он меня поджидал, чтобы проводить домой, он беспокоится, не устала ли я, не хочу ли есть. Но усталости я продолжаю не чувствовать, а есть мне не хочется. Я вся наполнена радостным сознанием, что вот я уже дома, что вокруг милые, родные лица, что милые и близкие глаза так сочувственно и ласково глядят на меня. Все уже спят, кроме нас с М., которому я рассказываю о тех немногих, последних днях моей жизни, в которых так много было пережито.

И вот я уже подъезжаю к нашей коммуне. «Комнатушка, голубушка, родная моя матушка!»… И слезы застилают мне глаза. Все так радостно, приветливо встречают меня. «Тетенька!», - слышится из толпы ребят. Это Тамара. «Сиротинка моя, одной матери лишилась, теперь другой…» И я не могу удержаться от слез, обнимая свою девочку.

Эти полтора дня, что я пробыла дома, пролетели так быстро, как один час. Павлуша ничего не позволял мне делать по дому, сам перестирал белье, напек пирожков, мне так жаль его стало, ведь он тоже несет тяготу одиночества.

Ребятишки ходили за мной следом, так трогательны, неподдельны, неподкупны были их ласки и внимание. Мы ходили с ними на прогулку по горам, как бывало раньше. Солнце ярко сияло, первая зелень,  первые цветы радовали и их, и меня. Как овечки рассыпались они по горам. Именно, как овечки, потому что ни ссор, ни драки не было между ними… Вспомнила я первый год, как постоянно приходилось призывать их к миру и дружбе между собой; годы не прошли даром, жизнь в спокойном, разумном окружении при добром воспитании сказалась на них благотворно. И опять я почувствовала спокойствие, удовлетворение в сердце. Один вечер прошел в пении, на другой собрались ко мне, слушать музыку, а 2-го мая я уже отправилась обратно.

Тяжело было расставаться, хотя я и крепилась, и виду старалась не подавать. Павлуша подбодрял, но и ему, видно было нелегко: долго еще стоял он на дороге и глядел вслед нашей удалявшейся от коммуны группе.

Обратно

На обратном пути в совхоз пришлось перебираться через большое водное пространство широко разлившейся Томи. Был праздник 2-го мая, и многие горожане совершали эту прогулку из удовольствия, вообще всюду сновал народ веселый, нарядный, беспечный. Только последняя часть пути от Сталинска до совхоза (8 км) была спокойна и уединенна, и я воспользовалась этим, чтобы предаться размышлениям: я думала о том, за что я лишена свободы, а именно – за воспитание детей в духе нашего общества, трудового, нравственного, честного, коммунального. Если бы все  люди были таковы, то жизнь была бы счастливой. Поэтому ни угрызения совести, ни раскаяния я не чувствовала.  Когда-нибудь все люди поймут, что мы ищем той жизни, какова она должна быть, да и теперь уже понимают; но только мы первые ласточки, которые летят, иногда слишком рано и замерзают.

Потом я думала о том обществе несчастных – столько же порочных, куда я попала. Я должна, сколько могу, быть полезной. Затем я тщательно обдумала распорядок своей новой жизни. Солнце закатывалось, золотя горы; тихо было вокруг, тихо было и на сердце.

На производстве

Вошла я в свой барак, подошла к двери в нашу квартиру и нашла её забитой гвоздями. Никого из наших женщин не было. «Ваши ушли обратно на свои старые места», - пояснила мне соседняя старушка. Вот тебе и на! А я-то так славно распланировала свою жизнь в совхозе. Но так как я решила спокойно относиться ко всем внешним переменам, не от меня зависящим, то также решила отнестись и к этой перемене: «Все ко благу…». Правда, не хотелось возвращаться в дымный город из жизни и работы на природе, но ничего не поделаешь, да и то хорошо, что в Сталинске я буду ближе к своей коммуне. Был вечер, и я решила переночевать в совхозе, а уж на утро отправиться в город. «Только как же быть с вещами?» - раздумывала я дальше, ведь вот  как я хотела иметь при себе один только узелок, чтобы легко было перебрасываться с места на место, но Павлуша прислал мне одеяло (спасибо ему, впрочем,  за это, а то я замерзала), кроме того полмешка сухарей тоже представляли  не малую тяжесть. Решила временно оставить одеяло и сухари в совхозе. Гляжу в окошко, Вера направляется в совхоз, тоже возвратившись из дому. На сердце моем становится веселее, я люблю эту девушку, она напоминает мне большую девочку, и столько в ней доброты и радости жизни! Она инстинктивно, как от гибели, сторонится от девушек, прожигающих жизнь, и держится поближе к нам, пожилым, освещая нашу жизнь своей неудержимой жизнерадостностью. Как птица она поет весь день частушки, которые она знает в неисчерпаемом количестве – поет и в отдых, и за работой, при этом ударяя себя по коленям и прихлопывая в ладоши. Она курила раньше, теперь бросила, раз взяла папироску в рот, глянула на меня, увидела, что я смотрю на нее укоризненно, и сказала: «Не велишь? Ну не буду…», - и бросила папиросу прочь от себя. А то скажет бранное слово, невзначай опять на меня посмотрит: «Ну, не буду, не буду больше», - скажет.

Итак, у меня оказалась славная попутчица, с которой мы и отправились в обратный путь из совхоза.  Она нипочем не соглашалась оставить мои одеяло и сухари в совхозе, и, взвалив их себе на плечи, бодро шагала впереди меня.  По дороге нам встретился широко разлившийся за ночь ручей, брести через него в обуви – это значило набрать воды в башмаки и продолжать путь свой с мокрыми ногами. И вот мы разулись и зашагали по студеной воде и подернутой льдом трясине. Я думала, что дело может окончиться простудой, но от дальнейшей быстрой ходьбы ноги согрелись, и все прошло благополучно. Солнышко поднялось выше и пригрело нас и у следующего ручья с холодной, чистой водой мы умылись и позавтракали захваченными сухарями, а часам к 10 утра были уже в городе.

Все женщины были собраны в одной из колоний для принудчиков, и оттуда должны были быть направлены на работы. Отобрали из нас несколько наиболее пожилых женщин и оставили при колонии уборщицами, а остальных назначили на производство в строительный цех. Меня было приписали к партии пожилых, и я, было, успокоилась, но потом на мое место стала молодая, слабая женщина, и меня перевели на производство. Я пробовала возражать и просить оставить меня со старушками, но начальство оставило свое решение в силе: правда, оно предлагало мне остаться при колонии учительницей неграмотных принудчиков, но потом оно само же сняло это предложение, разобравшись, что за учительство-то я и отбываю принуд-работы.

Итак, на другой день мы отправились на производство – рыть котлованы (глубокие ямы) под фундамент для строящегося здания школы. Земля твердая, мерзлая, а ямы приходится рыть в рост человека, выбрасывая землю наружу, дождь мешал работе, делая землю липкой и тяжелой. Кроме того, мое неуменье, непривычка к такой работе, да слабость физическая  (не угнаться же мне, сорокалетней за двадцатилетними девушками), приводили к тому, что я отставала от других, и они стали коситься на меня. Все это могло повергнуть меня в уныние, если бы я не решила наперед все переносить терпеливо. Через два дня нас перевели на более простую работу – копать подвал под вновь строящимся зданием гаража и вытаскивать из него землю на носилках. Работа эта земляная вообще считается тяжелой, а женщине тем более неподходящей. Первые дни к вечеру после такой работы я чувствовала себя совершенно разбитой, болело сердце, грудь, спина, ноги, руки; организм протестовал. Потом, делать нечего, стал приспособляться, и теперь, хотя я и устаю к вечеру, но уже не так: аппетит хороший и после работы я бываю способна заниматься еще и другими делами.

Драки

Окружающее меня общество все то же. Та же ругань, иногда драки. Дерутся, конечно, все те же девушки. Я, разумеется, не могу оставаться равнодушной в этих случаях. Один раз отобрала у дерущихся лопату, а в другой раз – кайло, которое они вздумали употребить,  как оружие. Но другие в драку не мешаются, а даже забавляются ею, как интересным зрелищем, да и мне не советуют разнимать дерущихся: «Оставь, не лезь, а то и тебе попадет», - предостерегают они меня, - что  и случилось однажды, - но об этом впереди. В общем, мне их жаль, и негодовать на них нельзя, как нельзя негодовать на больных. В этих драках выявляется их нездоровая, ненормальная жизнь. Они сами сознают, что жизнь их легкомысленная, бессемейственная, с разного рода приключениями – дурна, они упрекают за это друг друга, хотя и сами не лучше, называют друг друга последними именами, и вот из-за этого и получаются драки. Мне их жаль, и жалость эта то, чем я единственно могу помочь им, больше нечем. Какой выход дать им из их невозможной жизни – я не придумаю.

После работы

Вечером после работы мы имеем в распоряжении еще три часа, которые не пропадают даром: нашлись две женщины, с которыми я занимаюсь по грамоте, по чтению и письму, в остальное время мы вяжем кружева, шапочки и т.п. – все шесть женщин, шесть обитательниц нашей комнаты, которую называют монастырем, или примерной комнатой, в отличие от других комнат, откуда в это время раздаются шум, песни, брань, или топот пляски, наша комната являет собой спокойный, деловой вид, со столом, на котором разложены книги и бумаги, сосредоточенно склоненными над ними головами женщин; остальные сидят и быстро вяжут. Тишина нарушается только Верой, мало интересующейся нашей учебой, мешающей ее смеху, частушкам, болтовне, чириканью молодой, веселой птички, но которая все же старается удерживаться, чтобы не мешать нам, да иногда примчится к нам обитательница соседней комнаты, сообщить какую-либо новость, но долго не задерживается: скучно ей…

Всю ночь у нас горит электричество, так полагается, и яркий свет не мешает нам спать, так мы устаем за день. Утром я просыпаюсь рано, пока все спят, читаю Эпиктета и веду свои записки.

Одинокая птица

Одинокая, белая птица над морем летит,

Море мутной, холодной водою бурлит,

Ветер грозно и дико шумит,

Одинокая, белая птица над морем летит.

Светлый, ясный, сияющий день у нее позади

Светлый, ясный, сияющий день впереди,

И хоть мечется ветер и  буря ревет,

Птица светлой и бодрой надеждой живет.

Грудью борется с бурей и машет крылом,

Острый, пристальный взгляд свой бросает кругом,

Ей не сгинуть от бури, не сгинуть в волнах:

Сила есть еще в бодрых и смелых крылах!

Одинокое сердце трепещет, дрожит,

Захлёстнуто жизни холодной волной,

Без родных, без друзей, одиноко грустит,

Одиноко заплачет порой.

Полно, сердце, не плачь, не тоскуй, не грусти,

Светлых дней еще много у тебя впереди,

И так много любимых тобой тебя ждут,

Так свершай же смелее свой тягостный путь.

От страданий, неволи окрепнет душа,

Воля станет тебе вдвойне хороша,

Будет время тебе еще отдохнуть,

Так смелее  свершай же свой тягостный путь.

Мои сотрудницы

Теперь мне хочется написать несколько небольших характеристик некоторых моих товарок по несчастью. О Вере Вороновой я уже написала более или менее подробно, несколькими словами упомянула об Арише Х., в один день и чуть ли не в один и тот же  час попавшей со мной на принудработы: у нее оказался характер сдержанный, молчаливый и очень самостоятельный. Она неустанна в работе и требовательна в этом отношении и к другим. Иногда – и это к ней так не идет – разразится громкой, исполненной недовольства речью по отношению к оплошавшей в чем-либо подруге, тогда мне ее приходится останавливать: «Что ты кричишь? На что это похоже, если мы еще станем кричать друг на друга?» Она чистоплотна, как кошечка, все на ней беленькое, чистенькое. С ней я занимаюсь по грамоте, и она выказывает хорошие способности: сразу хорошо читает и пишет. На вид она сухонькая, жилистая, и характер ее так же жестковат несколько; собой она недурна, лицо изящное, тонкое, с красивым разрезом рта. На принудработы попала по статье, гласящей: «За сокрытие кражи». По ее словам, ее квартирная хозяйка зарезала свинью, и сама сбежала, и Ариша, принимавшая в этом деле какое-то участие, попалась, осудили ее на 6 месяцев.

Второй моей ученицей по грамоте является Паша Усова, женщина лет 38, кроткая и тихая, с чертами характера, которые приносят счастье и ее владельцу, и окружающим его. А, между прочим, судьба ее сложилась очень дурно, благодаря ее мужу, пьянице и вору, который и себе и ей подделал документ, и сам попал за это в заключение и ее довел до тюрьмы. У нее мелкие, приятные черты лица, мягкие белокурые волосы, быстрая и легкая походка. Я с удовольствием наблюдаю, как легко и ловко управляется она со своей работой, ловко вспрыгивает на тележку, на грузовик. Она тоже очень старательная в работе. У нее есть дочь 11 лет, в чужих людях. Об этой девочке она постоянно заботится, пишет ей письма (я ей пишу под диктовку, а потом она сама переписывает крупными буквами). К этой женщине я чувствую себя ближе, чем к другим, и могу сказать, что, если бы она была в нашем обществе, она бы украсила его.

Вера, Ариша, Паша – это типы более или менее положительные, но есть и другие, общение с которыми мало приятно и даже наоборот, способно расстроить и огорчить. В паре со мной на носилках работает Ксения С. Это женщина, возраст которой определить трудно, которая говорит, что ей 35 лет, а на вид ей можно дать все сорок. Она низкого, карликового роста, покрыта от природы по всему телу шишками – жировыми наростами, вообще своей наружностью производит отталкивающее впечатление: не глупа, но безалаберна, говорит обо всем и обо всех все, что думает, начистую, за что ее частенько бьют. На принудработы она попала за торговлю вином. Работала когда-то ткачихой на ткацкой фабрике, причем не брезговала брать, что плохо лежит: шерсть, куски материи и т.п., и преступлением она это не считает до сих пор, как я не убеждала ее в противном. Доказывала я ей также, что торговать вином – это значит, во-первых, разорять людей, затем распространять отраву, но и с этим она не согласна.  Лакомка, любит хорошо поесть и постоянно говорит о вкусных вещах, которые когда-то ела. Посещала когда-то монастырь и иногда поет стихи из церковной службы, любит принарядиться из последнего, эгоистична, помочь в чем-либо другому, поделиться ей почти никогда не приходит в голову.

Теперь перейду к молодым девушкам, ведущим веселую, бесшабашную жизнь в пьянке, песнях, танцах и гульне. Мне они казались отталкивающими, в особенности благодаря ругательствам, употребляемым ими на каждом шагу, но потом постепенно я начала обнаруживать в них многие симпатичные, чисто человеческие черты, это, во-первых, подельчивость: нет ничего у одной, чтобы она во всякую минуту не готова была  разделить с другой. Пальто, платье, башмаки постоянно переходят с одной на другую, они делятся хлебом, деньгами, сладостями, и когда приходит кризис, то тут они все разом попадают на мель.  Нет ни одной из них, которая была бы обеспеченнее деньгами, или сытее, чем другие, которая сохранила бы что-нибудь про запас для себя. Затем искренность, бесхитростность детская, они все наружу. Если кому-нибудь из них приходит в голову что-нибудь скрыть от других, то это делается так неловко, что тотчас же и обнаруживается, к всеобщему удовольствию, служа темой для общего смеха, шуток, или наоборот, брани, выговоров, насмешек. Они беспечны, веселы и ласковы тоже, как дети, и потому, не глядя на многие их недостатки, на их поведение, безусловно, их губящее, я смотрю на них, как на детей, называю их «дети мои», и некоторые из них называют меня «мамочкой».  Недостатки же их: безалаберность во  всем, привычка взять чужое и не отдать, солгать, лень, стремление приукраситься, принарядиться, распущенность в речах, в отношениях с мужчинами. Вот общая характеристика моих горемычных подружек, которых я боялась и сторонилась вначале и которых я стала жалеть, узнав ближе, и которые, почувствовав это, частенько целуют меня, обращаются ко мне за всякой помощью, и в свою очередь жалеют меня, в чем возможно облегчают мне труд и жизнь (накладывают поменьше земли на носилки, хлопочут, чтобы мне дали более легкий труд, притащили мне матрац на кровать и т.п.). Из них самая ласковая и сравнительно работящая и честная Даша, с прекрасным цветом лица, с золотистыми вьющимися волосами, но с постоянно припухшими глазами и хриплым голосом – последствием ее ненормальной жизни. Другая из них – Деля, по национальности сербиянка, самая красивая из них, но и самая грубая, с трагическим выражением на лице, наиболее эгоистичная, что резко выделяет ее из среды всех ее подруг.

Вера Г. – молоденькая, красивая женщина-цыганка, участница в убийстве одной женщины из-за золота; ругань не сходит с ее губ, - и, вместе с тем, это веселая, живая, подчас ласковая женщина.

Есть и другие, которых я опишу, если придется столкнуться с ними поближе. Пока опишу еще одну. Бараки убирают уборщицы из нас же, принудчиц, моют пол, убирают койки, носят рабочим воду. Одна из них живет у нас в комнате, Дуня Т., очень бодрая и живая, пожилая уже женщина, придет с ночной уборки утром, ложится спать, когда мы встаем, и  говорит: «Ну, вы теперь не мешайте мне спать, ходите на носках и не разговаривайте, а так машите руками»,- повернется к стене, но через минуту снова поворачивается к нам и начинает рассказывать какую-либо историю из нашей своеобразной жизни, бойко и комично.

Бригадир

За короткое время, не более как в течение полутора месяцев, у нас перебывало три женщины-бригадира, но ни одна из них не удовлетворяла своему назначению. Они то не бывали на работах, то табель не вели, то вообще мало заботились о нуждах своей бригады. Наконец, нам поставили мужчину-бригадира, Володю Д., бывшего машиниста, которого за крушение поезда приговорили к пяти годам. По одутловатому лицу, слезящимся глазам я поняла, что это алкоголик, что и подтвердилось впоследствии, но сначала он показал себя довольно приличным бригадиром: заботился о наших нуждах, торговался с десятниками на работе о замерах и т.п. Потом стал пить, ругаться, и все пошло, как попало, наши женщины стали ворчать и в свою очередь его поругивать. Однако при всей его беспорядочности, он обнаруживал немало ума, добродушия и смекалки; меня он заметно уважал, ни ругани, ни замечаний я от него не слышала, наоборот, кто при мне заругается, он того остановит и на меня мигнет. Вечером придет к нам в комнату пьяный и, заикаясь, начинает по-отечески с нами разговаривать: «А-ри-ша, ты боль-ная? Не хо-ди зав-тра на ра-бо-ту, и не ду-май, ми-лая, я те-бе про-гу-ла не за-пи-шу». Потом обращается к нам с Пашей: «Усо-ва и Ма-ло-род у ме-ня труже-ни-цы, безответные и хва-тит, больше не бу-ду пить…, до зав-тра». Когда Володя запутался окончательно в пьянке, в обедах (он брал для себя в столовой по два обеда и по два ужина, а в списках приписывал их другим), в табелях – его сместили, посадили в карцер на десять дней, а на его место назначили другого бригадира.

Пение

В промежутках, т.е. в отдыхе во время работы, мы пели. Девушки поют хорошо, дружно, звучно, хотя вначале я как-то не могла свыкнуться с их пением, слишком резким оно мне казалось, потом несколько привыкла и сама стала с ними петь некоторые песни, которые нашла для себя приемлемыми по смыслу, песни эти: «Бежит бродяга с Сахалина», «Хороша эта ночка», «В воскресенье мать-старушка», «Колодники», «Соловейка», «Лучина», «Сижу за решеткой» и т.д. Усиленно стали приглашать меня в хоровой кружок при лагерях, совместно с мужчинами, но от этого я отказалась, так как не все песни для меня приемлемы, а также возраст мой и усталость после тяжелой работы лишают уже меня известной подвижности в жизни. Относительно пения скажу в заключение, что эти народные, простые и безыскусственные песни, которые мы поем, способны производить большое впечатление, и я впервые оценила народную поэзию; когда мы пели, вокруг нас собирались и слушали другие рабочие, а когда я сама впервые слушала «Бродягу», то только плакала. Но, к сожалению, нам, в конце концов, запретили петь на работе и тем самым лишили нас большого источника радости и утешения.

И мне попало. Товарищеский суд

Однажды на работе, когда мы таскали землю на носилках (между прочим, нужно заметить, что эту скучную и однообразную работу я научилась разнообразить тем, что повторяла про себя стихи, пела, размышляла), так вот, однажды заспорили между собой Ксения С. и Вера-цыганка. Началось, как всегда, с пустяков, с шуток над Ксенией, которую любят подразнить. Она, как и всегда, некоторое время молчала, потом вышла из себя, начала отвечать тоже колкостями, и, в конце концов, обозвала Веру проституткой, что считается высшим оскорблением. Вера, как молния, бросилась на Ксению, та быстро подвинулась ко мне и пригнула голову, прячась за моим плечом – удар, и довольно ощутительный, направленный против нее, пришелся мне по носу. На этом драка и закончилась, так как кругом послышался крик возмущения: «Тетю Нюру за что же? С ума ты сошла?». А вечером был товарищеский суд, т.е. судили сами же товарищи – принудчики виновных в происшествии, вспомнили и прежние драки, стали и их разбирать и приговорили: кого к строгому выговору, кого к переводу на другую работу, кого даже к увеличению срока на полмесяца и на месяц. Я на этом суде не была, так как как раз в это время посетил меня Павлуша, да мне и не хотелось на нем быть, потому что невольно самой пришлось пострадать, и таким образом предстояло явиться свидетельницей против виновной, а мне было ее жаль, она так искренно и горестно просила у меня прощения.

Грузовики. Несчастный случай

Мы думали, что нам так уж и оставаться все лето на одной работе: таскать землю на носилках из подвала гаража, тем более, что ее было непочатый край, но оказалось не так. Стало выясняться, что мы на этой работе норм не выполняем, ничего не зарабатываем, а даже должны в столовую производства, а так как подобное положение невыгодно ИТУ, которому, в конце концов, предстояло за нас расплачиваться, то оно решило нас перевести на другую работу. И вот нашу бригаду направили к вокзалу  нагружать в грузовики песок, гравий и кирпич; работа эта показалась мне не столько трудной, как беспокойной и суетливой: машина торопила, т.е. шофера, которые спешили сделать как можно больше рейсов за день. Самое же досадное лично для меня было ездить на этих машинах, так как для этого надо было забираться на них с ловкостью кошки, и поскорее, ведь шоферу некогда ждать, я же и в молодости не отличалась ни ловкостью, ни смелостью и тем более теперь, в годах. Подружки мои с готовностью, как какой-нибудь куль, втаскивали и вытаскивали меня из машины, сами, между прочим, находя высшее удовольствие в том, чтобы проехать на этих, по-моему, совсем не совершенных для переезда приспособлениях, немилосердно трясущих и готовых выбросить тебя вон. С криком и песнями неслись они по городу, привлекая к себе внимание пешеходов.

Мои антипатии против грузовиков, как против чего-то грубого и недоброго, в конце концов, оправдались, один из них поступил с нами как самое грубое и злостное животное. Однажды, когда машина эта приехала к нашей куче песку и ожидала, чтобы мы ее нагрузили, а мы собрались вокруг нее, один из ее боковых бортов, тяжелый, обитый железом, по дороге от тряски соскочивший с крючков, упал и ударил по голове Арину. Она даже не закричала, охнула только и повалилась на  землю без сознания. Довольно долго не приходила она в себя, а когда опомнилась, то стала жаловаться на голову и на шею. Сгоряча, будучи верна своей старательности, она не хотела идти ни в больницу, ни домой и взялась за лопату, но силы ее оставили, и она в конце концов поплелась в лагерь. К вечеру начало ее трясти. «Аиньки, плохо мне», - плакалась она. «Все косточки у меня мозжат, и голова разламывается». Всю ночь металась она и стонала в сильном жару, уж мы думали, что она умрет, хотели утром отправить ее в больницу, но не так-то просто было добыть лошадь, так она и пролежала два дня дома, а на третий побрела сама в больницу; там, думали мы, оставят ее на лечение, но опять дело не вышло, и пришлось ей, бедняжке, лечиться дома, среди шума и беспорядка, лежа на голых досках. Пришлось   мне  отдать   ей   свой   матрац,  натирать  ей  спину,  готовить   суп.  Очевидно, потому, что у неё ослабел  организм, с ней после  этого  несчастного  случая приключилась малярия.  Нужно  однако,  отметить,  как   терпеливо  и  мужественно   переносила   эта  женщина  свои  беды,  не  жалуясь,  утром  чуть  свет  поднималась и  шла  в  больницу,  верная  своей  чистоплотности  захаживалась  стирать  себе  сама   бельё,  не  разрешая  другим  сделать  это  для  неё.  В  конце концов, она поправилась и  перевели её на  более  лёгкую  работу, которую она,  как  и  всё, что ни делает, старалась выполнять образцово.

Ссылки по теме:

Борис Гросбейн. ПОСЛЕДОВАТЕЛИ ЛЬВА ТОЛСТОГО В СИБИРИ

Юлий Егудин. СЛОВО ОБ АННЕ СТЕПАНОВНЕ МАЛОРОД

Анна Малород. ДНЕВНИК УЧИТЕЛЬНИЦЫ ТОЛСТОВСКОЙ ШКОЛЫ