Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

 Выпуск седьмой

 Изящная словесность

Слова, которые рождаются в сердце, доходят до сердца, а те, что рождаются на языке, не идут дальше ушей.

Аль-Хусри.

Георгий Петрович

НА МУТНОЙ РЕКЕ

Страница 2 из 3

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ]

* * *

Нужно играть на похоронах Сашки Вагина, а у меня разламывается голова и болит травмированная вальтеровским грязным ногтем щека. Грёбаный ариец, грёбаный Вагин. Не успел вернуть пятёрочку. «В долг не бери и взаймы не давай, легко и ссуду потерять, и друга». Во, даёт Полоний! Как в воду глядел! Впрочем, Царствие ему небесное. Я имею в виду Вагина. Отказаться от игры не могу. Играем бесплатно. Могут неправильно истолковать. Ладно, придётся дуть вполсилы.

Сашку посмертно умыли, и теперь он в гробу с его соломенными локонами – вылитый Есенин. Завидно даже. Но герой дня не он. Герой дня – я. Я был свидетелем последних секунд его жизни. Охотно отвечаю на вопросы, а сам обсасываю мысль. Мы выпали вдвоём. Я упал на него, и он своим телом смягчил удар и спас мне жизнь. А если бы он упал один, он бы, пожалуй, не так сильно ударился затылком о бетонный столб или, может быть, вообще не долетел до столба? Значит, косвенно я виноват в его смерти? Придётся простить пятёрочку. Плетёмся до кладбища. Машина дёргается на пониженной передаче и нещадно дымит. Отравился выхлопными газами. И без того голова болит. Дошли, слава богу!

Отыграли «Увядший цветок», засуетились фотографы, Сашку сняли с машины, поставили гроб на две табуретки, фотографы стараются поймать выгодный ракурс. Отпихивают тех, кто им мешает.

Я знаю ритуал наизусть. Сейчас кто-нибудь крикнет организаторским голосом: «Родные, прощайтесь с покойным». И тут начнётся самое интересное. Нужно по православному обычаю приложиться к холодному лбу. Но жара, жужжат зелёные мухи, лезут на лицо, в ноздри, и как же быть с последним лобызанием? Чужие вежливо отходят, родственники становятся в очередь у гроба. По опыту знаю: только матери целуют, не брезгуя, даже мёртвого ребёнка, но матери у Вагина уже нет, и поэтому родня доходит до изголовья, делает максимально печальное лицо, выдерживает необходимую паузу, якобы пристально вглядываясь в дорогие сердцу черты, и проходит дальше, уступая место следующему скорбящему. Два родственничка наклонились очень близко к челу, но не поцеловали лоб, а только сделали губы трубочкой. «Трубы, ах, трубы! Сделали трубочкой губы, чтобы прохожим выболтать тайну домов». Симулянты! Ну и циник я стал от этих жмуриков. Есть немного времени, пойду погуляю по кладбищу. Лабухи покурят, а я пока погуляю. Тут у меня полпогоста знакомых. Я их провожал в последний путь с духовым инструментом в руках. Имею серьёзные подозрения, что духовые инструменты изначально были придуманы именно для погребальных целей. Само название связано с духом, с душой или ещё с чем-то возвышенным. Ну не играть же на кладбище на гармошке. Щипковые инструменты в принципе подошли бы. А почему нет? Сладко, печально поёт мандолина, а если к ней ещё и скрипочку, вообще изрыдаешься, а вот, нет – не пойдёт. Духовые для погребения нужны, потому как душа отлетает и к небу возносится.

Вот интересный памятник. Не памятник интересен (он из листового железа и весь заржавел), а интересные были похороны.

Мела пурга. Мороз был так себе, градусов под двадцать, но когда с ветерком, то губы пристывают к мундштуку. Залили в инструменты по грамульке, чтобы не замерзали клапаны. Я в кирзовых сапогах. Почему не в валенках? А потому, что в сапогах, какой-никакой, а есть каблучок, а в валенках – нету. Я же хочу повыше ростом казаться. Вот и хожу в школу в кирзачах. Меня прямо с занятий маэстро забрал на жмурика.

Зажмурилась старушка. Отравилась угарным газом и преставилась. Дорогу к кладбищу занесло, денег на трактор у дочери не было – она же и так на оркестр потратилась, и потому решили везти старушку на санях. Вынесли гроб, уложили в сани. Сразу видно по размеру, что покойница дробненькая была, лёгонькая. Видно же, что несут домовину без напряга, да и размер гробика несущественный.

Маэстро махнул трубой, не отрывая мундштука ото рта, подхватила вторая труба в терцию, разорвал морозную тишину ударник: лязгнул тарелками и одновременно дал в бок тумака барабану, тот аж ахнул. Тактично вступила «секунда» не в смысле хорошего поведения, а в смысле правильности предписанного такта, зашёлся в густых переливах баритон, рыкнул на низах «эсный» бас («бэйный», помню, отсутствовал) и зазвучала необыкновенно громко и печально в зимнем воздухе траурная мелодия «Слёзы». Лошадка не вникла в торжественность момента, испугалась, дернулась и понесла. Помчалась с гробом бешеным галопом по дорожке. На повороте сани занесло, гроб съехал, старушка выпала в снег, зарылась лицом в сугроб, и только синенькие ножки из-под снега торчат.

– Ой! Убили! – истерично закричала какая-то сумасшедшая, и завыли старухи, как кликуши, над синенькими ногами ровесницы.

Вытащили убитую из снега, отряхнули, как могли, уложили в гроб, успокоили лошадку и как-то странно все оживились от произошедшего. Вот уже и хихоньки-хизди-хахоньки стали слышны, вот уже на ходу закурили, лошадка резво идёт, скорбящие еле-еле за ней поспевают. И слышу я, как говорит про дочь одна карга с подбородком, как у бабы Яги: «Она же била Матрёну-ту. Ой, била. Она же гуляшшая».

Я никогда не хожу на поминки. Брезгую есть и пить в доме, где лежал покойник. А тут пошёл вместе с лабухами. Обычно музыканты на поминки не ходят. За стол сядешь, меньше потом заплатят. А тут сначала заплатили, а уж потом в дом позвали.

Ну почему в таком случае не пойти и не врезать для сугреву? И вообще похороны удались. Обстановка тёплая, если не сказать – домашняя. Но я же пошёл не потому, что старушку-покойницу не побрезговал, она бестелесная – значит, не смердит, а потому пошёл, что дочь у неё гулящая. Стоит ли удивляться тому, что моя высоконравственная мама эту ахинею под аналогичным названием читает у Панаса Мирного? Гулящая! Очень интересно. Смотрю на дочь пытливым оком. Недурна, хоть и со следами злоупотребления на лице. Подаёт еду, разносит, наливает и плачет не переставая, не меняя выражения лица. Это страшно. Слёзы бегут по щекам, как у людей, режущих лук, а скорбного выражения лица – нет. Это не беда. Это – горе.

– Не погана, – произносит «г» по-украински ударник. Он из «западников». Перехватил мой взгляд и выразил мнение. Интересная особенность славянских языков: «поганая» с мягкой буквой «г» менее отвратительна, чем с русской твёрдой. Совсем другой смысл. Не поhаная – это не страшная, не уродина, не дурная и даже в чём-то симпатичная, а не поганая – это не противная. Или я не прав?

Я выпиваю уже третий стопарь. Нет, она положительно недурна. Приводила в дом хахалей, справляла нехитрую любовь, а мама корила её за блуд. Она жалела её, когда была трезвая, а пьяная озлоблялась и била маленькую, сгорбленную мать. Таскала, озверев от пьянства, старушку за седые космы, а та закрывалась от неё тоненькими, высохшими от старости немощными ручонками с изуродованными скотской работой суставчиками. Мать прожила убогую, безрадостную жизнь в страшной нужде и нищете.

«Вся жизнь её прошла в горькой борьбе с ежедневной нуждою; не видела она радости от мёду счастия». Отдавала дочери последнюю копейку, отрывала от себя последний кусок, в надежде, что подрастёт её кровиночка и станет ей в жизни опорой, а дочь выросла и стала избивать ту, которая её родила, на глазах у пьяных кобелей. В сам момент избиения кровиночка пылала справедливым, как ей казалось, гневом за то, что не даёт старая устроить ей личную жизнь. протрезвев, жалела мать и злилась на себя за своё поведение, а когда угрызения совести становились совсем уж невыносимыми, она быстренько напивалась, чтобы заглушить душевную боль, снова озлоблялась и снова била. Она думала, что мама будет жить ещё долго, что у неё ещё есть время бросить пить, устроить своё бабское счастье, может быть, даже родить ребёночка, помириться с мамой и вымолить у неё прощение, а мама взяла и внезапно умерла, и, чтобы хоть как-то загладить перед покойницей вину, непутёвая дочь наняла на последние деньги оркестр. На бульдозер, чтобы расчистить дорогу, денег уже не хватило. Но и тут загладить вину не получилось, потому что боязливая лошадка испортила траурную церемонию. Выпала мёртвая мама из гроба. Потому и выпала, что дочь денег на бульдозер не нашла. А надо было найти. Всенепременно надо было денежек раздобыть. Мама же занимала у соседей ей на белое платьице к выпускному вечеру. Надо было и для мамы у соседей занять. Плохо это, очень плохо, когда мёртвые из гроба в сугроб лицом. Не по-людски. Грёбаная жизнь! Для этой старушки с синенькими ногами я бы и бесплатно отыграл, но я же в оркестре не один. Отморозил мизинец на ноге в тот раз на похоронах, чуть не ампутировали. Зато был на каблуках. А плакала горько. Безутешно плакала гулящая дочь по матери. Дай бог каждому.

Фотографы управились, родные попрощались с Вагиным, и меня зовут к инструменту. Звучит похоронный марш «Прощай, товарищ». Стараюсь настроить себя на лирический лад, говорю мысленно Сашке: «прощай, товарищ», а сам думаю о той беспутной дочери, которая била свою мать, а потом так горько плакала, когда её не стало.

Подфартило. Играли бесплатно, но подошёл директор клуба – в фойе стоял гроб Вагина – и вручил персонально каждому по двадцатке. Сказал, что спишет деньги на проведение общественного мероприятия. Десять рублей честно отдам маме, а червончик оставлю себе. Имею право.

* * *

Маме деньги я отдал, а себе оставить не удалось, потому что встретил самостоятельного Лапшу. Я его не видел со времени операции под кодовым названием «пиво».

Бутылочное пиво в наше время в городок не завозилось. Чудесный ячменный напиток доставлялся в систему общепита только в деревянных бочках. Его нещадно разбулыживали водой и качали насосом в кружки.

Лапша днём прицелил малокалиберную винтовку в нераскрытую бочку со свежайшим пивом и зажал намертво «винт» в двух струбцинах на чердаке конюшни. Ещё раз проверил прицел, остался доволен и загнал патрон в магазин. Осталось только нажать на курок, чтобы пуля из нарезного ствола полетела в нужном направлении. Окончив приготовления, Лапша разбойничьим свистом подозвал меня. По его заданию ровно в полночь я должен был подойти к столовой и встать рядом с бочкой с деревянной затычкой в руках. Затычку при мне выстругал хозяин «винта». При этом в процессе изготовления он неоднократно прищуривал по-кошачьи блескучий глаз и старательно сравнивал диаметр затычки с диаметром патрона, из которого должна была вылететь пиводобывающая пуля.

– Ты пальнёшь в темноту, как в белый свет в копеечку, а вдруг в это время мимо бочки будет кто-нибудь идти?

– А, вот за тем ты мне и понабился. Мигнёшь мне фонариком чуть чего. А так бы зачем ты мне был бы нужен.

Вот, скотина! Ровно в двенадцать я стоял в кромешной темноте рядом со штабелем пивных бочек. Их сгрузили рядом с шахтёрской столовой и поставили друг на дружку в три ряда. Штабель высотой в три бочки – гарантия того, что они останутся целыми и сохранными до утра, ибо не родился ещё силач, способный без технической помощи бесшумно снять верхнюю бочку и выбить из неё пробку.

Больше всего я боялся, что Лапша промажет и продырявит вместо бочки меня, но раздался сухой щелчок, и из бочки второго ряда, на ладонь выше днища, забила тугая струя. Я сунул в отверстие затычку и легонько уплотнил её камушком. На этом моё задание кончилось. Через пару минут из темноты возник Лапша с четырёхведёрной флягой на спине. Он был без бороды, но странным образом очень напоминал лешего. Пили свежайшее и неразбулыженное пиво под вяленого леща до икоты.

– Кая барасэн (куда пошёл) ?

– Не куда, а откуда. Вагина схоронили.

– Бесплатно отыграли?

– Да нет, дали по червонцу. – Хорошо, что я догадался соврать. – Директор клуба дал.

– Давай выпьем?

– Голова болит. Наверное, не смогу. Вырвет. Меня и так тошнит.

Сколько лет знаю Лапшу, и только сейчас мне пришло в голову соответствующее его образу определение. Он – варнак! Не убийца, не вор, не грабитель, не разбойник с большой дороги, не мошенник, не конокрад. Он – варнак. Спросите меня энциклопедическое значение этого слова – не скажу, но убеждён, что другое определение ему не подходит.

Варнак опускает на мгновение глаза и проводит пальцем под носом. Нос сухой, и нечего там вытирать, но я знаю, что обозначает этот жест. Лапша думает.

– Хочешь Эммке засадить?

Вопрос риторический. Кто ж не хочет? Если я не гнушаюсь Дуни Кулаковой, то почему бы… Лёгкое облачко в виде Танечкиного имени омрачает радостное предвкушение настоящего сексуального приключения, но я гоню его прочь. Чем опытней я стану в постельной любви, – так я оправдываю свою потенциальную измену моей возлюбленной, – тем больше шансов преуспеть в любви возвышенной.

– Эммке купим красненького, – как о решённом деле говорит Лапша, – а нам с тобой беленького. Бабы любят сладенькое. Посидим маленько, ты прикинься пьяным и усни с понтом на диване. Я ей пару палок кину и уйду, а ты тогда вперёд. – Он делает энергичный жест двумя руками, махнув мимо бёдер, как будто разорвал нить о причинное место. – Тут он читает лёгкое сомнение в моих глазах и добавляет очень убедительно: – не бзди, она тебе даст, – хохочет, как дурак, – Эммка тебя любит, – опять хохочет, – она говорит, что ты культурный.

Что смешного? Доходим до магазина. Длинная очередь. Магазин универсальный, рядом с селёдкой возвышается уложенное аккуратной пирамидкой хозяйственное мыло. Я становлюсь в конец очереди, мысленно подсчитывая, во что обойдётся мне процесс превращения меня в мужчину. Даже если я куплю пузырь водки и долгоиграющую бутылку «Рубина» и плюс к тому «тюльку в томатном соусе», то всё равно у меня останется пятёрка. Не так уж и дорого за такое неземное удовольствие.

– Дай-ка деньги, – Лапша в жизни своей не выстоял ни одной очереди. После того, как его родитель разделался с Ерёмой, никто не решается вступить с отпрыском в прямой конфликт. Про отрезанное ухо в Оныле тоже слышали.

Я не желаю присутствовать при хамской покупке продуктов без очереди, и потому жду Лапшу на улице. Он выходит, держа в руках две бутылки водки, термоядерный «Рубин», солидный кусок докторской колбасы и кулёк конфет «Кара-Кум».

– Эммка любит, – кивает Лапша на кулёк с конфетами. Видит моё молчаливое недовольство по поводу такой расточительности и добавляет: – твоих денег не хватило, на свои пришлось покупать.

* * *

У Эммы однокомнатная квартира. В бараке у всех квартиры однокомнатные.

– Ой, Колька! Хи-хи-хи! Мои любимые! Хи-хи-хи! – Эмма ест конфеты и смеётся одновременно. Она – не насмешливая. Насмешливость предполагает наблюдательность и некоторое паскудство натуры, а в ней вышеперечисленные качества начисто отсутствуют. Эмма – смешливая. Она самая смешливая немка из всех мне известных. Немки на нашей шахте вообще редко смеются, но зато хорошо работают. Ну, со смехом всё ясно. Какое уж тут веселье, когда по тридцать килограммов в зубы – и невиновных, как скот, в товарный вагон. Половину живыми не довезли. Мне кажется, что Эмма давилась смехом даже тогда, когда умерших в результате столь необходимой государству депортации поволжских немцев выбрасывали из вагонов прямо на насыпь вдоль железнодорожного полотна. Её муж, брат Галимы Гайфутдиновой, погиб вместе с Танечкиным отцом.

Жутко выли бабы у ствола, когда поднималась очередная клеть с изуродованными телами после взрыва метана. Выли, но каждая в душе надеялась, что вот её-то кормилец поднимется из пылающей преисподней живым. Стояла со всеми вместе и Эмма, когда обгорелого до неузнаваемости Рината вынесли из клети. Не могу представить себе её плачущей.

Эмма работает банщицей. Представители её профессии свободно заходят в душевые к шахтёрам, снабжают их мылом, мочалками, полотенцами, разговаривают с голыми горняками так, как будто те одеты, и знают размеры мужского достоинства у каждого шахтёра персонально. Говорят, что замначальника вентиляции нагибает её при случае в ночную смену. А почему бы и нет? Мне-то что? Лишь бы мою Танечку не нагибали. Интересно, смеётся Эмма во время процесса или нет? Впрочем, сегодня, может быть, узнаю.

– Первая колом, вторая соколом, – предваряет опрокидывание рюмашки Лапша.

У меня жутко болела голова, но уже после первой рюмки почувствовал, как отпустило виски, и опьянение лёгкое и светлое исцеляет мозги и бодрит.

Эмма – рыжая пышка в веснушках и с ямочками на щеках. Пупсик! Её должны любить мужики, потому что рядом с ней самый унылый тугодум ощущает себя неунывающим остряком.

– Пощему не ел? Тут не ресторанный систем. Сволищ ты такая! – пригодился подслушанный перл.

– Хи-хи-хи, хи-хи-хи…

Эмма заходится в смехе. Ей ли не знать, как выражается бывшая родственница.

– Бог любит троицу, – командует Лапша.

У меня необыкновенный подъём настроения и жизненных сил. Иду по комнате в позе Конька. Закладываю одну руку за спину так, как это делают ворошиловские стрелки из пистолета, наклоняю корпус влево и чуточку вперёд, ступаю одной ногой, как на протезе, и вскидываю голову при ходьбе, как норовистая лошадка. Так ходит местная достопримечательность по кличке Конёк. Он, в прошлом смелый до безрассудства мужик (кидался с ножом на Виктора Берга, а Берг из породы гигантов, недаром фамилия переводится с немецкого как – «гора»), был в числе тех, кто выжил после обрыва клети с людьми. Клеть пролетела больше десяти метров. Когда свободное падение, наконец, прекратилось, раздался удар, и шахтёры попадали друг на друга, – в наступившей тревожной тишине раздались предательские звуки непроизвольного опорожнения кишечника. Все попавшие в аварию получили тяжёлые увечья и испытали шок, но один Конёк пережил стресс столь эмоционально. Теперь он – инвалид, но продолжает работать с женщинами в ламповой. Хочет дотянуть до пенсии.

Я делаю шаг и закидываю голову назад.

– Хи-хи-хи.

Ещё один шаг на воображаемом протезе и закидон головы.

– Хи-хи-хи, – Эмма в слезах от смеха. Как мало надо человеку для счастья.

Я тоже пребываю в состоянии, близком к эйфории. Безумно весело. Хочу, чтобы от хохота у Эммы увлажнилось между лилиями. Пускаю в ход тяжёлую артиллерию. Никто не может лучше меня подражать девушкам, исполняющим национальные танцы во время праздника Сабантуй. Даже старый и печальный от мудрости Гиляч, который поднял в молодости коня на спор, и тот всегда смеётся и одобрительно похлопывает меня по плечу. Какая лёгкость мыслей! Готов экспромт. Сейчас выдам. Объявляю:

– Украинская народная песня «Выйди коханая працею зморэна хоть на хвылинку в урман». Исполняется на уральском диалекте, отдалённо напоминающем тюркское наречие.

Зажимаю воображаемый платочек между большим и указательным пальцами. Мизинец на отлёте. Поворачиваюсь в танце вокруг своей оси, не забывая приседать в такт мелодии. Жеманная скромность. Веки приспущены. Глаза застенчиво вниз. Пою тарабарщину, бессмысленный набор неправильно произнесённых слов. В этом вся фишка. Мелодия незамысловатая, и я воспроизвожу её в точности:

Ур манда, ур манда

Кильманда ёшка йонда!

– Хи-хи-хи, – Эмма переходит на визг.

Она точно знает, как надо петь, и поэтому ей смешно. Лапша не знает, как надо, но ему смешно оттого, что он знает, что у Эммы увлажнилась от смеха промежность.

Вот бы мне потрогать!

– Нет там никакой кильманды! Хи-хи-хи.

– Как это нет? О сладчайший персик не из моего сада! Манда есть всегда, и её светлый образ незримо присутствует в нашей жизни вообще и в моей ушибленной голове в частности.

Сажусь за стол. Наливаю. Встаю с рюмкой.

– Господа! Позвольте выпить за хозяйку нашего будуара – неподражаемую мадемуазель Элизабет Руссе.

– Это кто? Я такую не знаю, хи-хи-хи, – Эмма смеётся уже по инерции.

– Это, о достойнейший бриллиант из недостойного барака, главный персонаж рассказа Гюи де Мопассана «Пышка». Она – точная твоя копия. Такие же ямочки и такая же нежно-пышная телесность. Если бы я был режиссёром фильма, я непременно пригласил бы тебя, Эмма на эту роль. Но где румяный хлебец «режанс» из твоей походной корзинки? Не вижу также паштета из жаворонков, копчёного языка, крассанских груш. А куда подевался полневекский сыр и четыре бутылки вина? Всё сожрали благочестивые попутчики. А потом, когда ты оказалась без продуктов, эти добропорядочные твари… Но не будем о грустном. Я хочу выпить за то, чтобы мрачноватый «Рубин» с нашего стола превратился в твоём безумно пикантном теле в весёлый и легкомысленный бордо. Да будет так! Виват!

– Хи-хи-хи, Колька, ты можешь так говорить? Хи-хи-хи, Ростик, ты белая кость, – берёт мою руку, рассматривает пальцы, поворачивается к Лапше, – Колька, он белая кость?

– Как не белая, если у него фамилия Барский? У меня кот тоже белая кость, его Барсиком зовут.

– Ну, поддел! Однако неслабый каламбур.

– Чево, чево?

– И лицо у него узкое, – Эмма проводит ладонью по моей щеке.

– Как кирпичом придавленное, – комментирует Лапша. Он видит, что Эмма запьянела и показывает мне глазами на диван. Я делаю вид, что не понимаю намёка, включаю радиолу и иду с Эммой танцевать. «Танго – это старая пластинка, друзья, ей веря, любовь забытую зовут…». Я выпил уже много, но мне кажется, что совсем не запьянел. Что-то странное в голове. Такое ощущение, что несколько тем наслоилось друг на друга, но я с лёгкостью справляюсь с заданием, так, как если бы я умел читать текст синхронно с двух страниц.

Я думаю: «Лапша не танцует и никогда не ходит на «скачки»… Эмма ущипнула меня за ягодицу и сказала, что меня будут любить бабы, потому что… «Помнишь, как под клёнами, под клёнами зелёными припев знакомый танго…». А зачем Лапше танцевать? Вот я зачем бегаю на танцплощадку? Я хожу на танцплощадку для того, чтобы насладиться искусством танца? Не смешите… Она сказала, что меня будут любить бабы, потому что бабы тоже смотрят кавалерам на жопы. Хорошо, что не мужики. Она не так уж проста. Как только мы оказываемся за спиной Лапши, она начинает елозить передком – хочет полнее ощутить упругость моего желания… Если танго – это вертикальное выражение горизонтальных желаний, то зачем ему ходить на танцы, вступать в конфликты из-за баб, драться, платить за вход, наконец. Он практичный, Лапша. У него же и так есть, с кем устроиться горизонтально. Он ревнует… А почему Пушкин написал:

И сердцем далеко носилась

Татьяна, смотря на луну,

вдруг мысль в её главе родилась,

поди, оставь меня одну…

Ну, конечно, смОтря, потому что «смотрЯ» не умещается в поэтический размер. Неужели так изъяснялись в его время? Никогда не поверю. Тогда зачем он это сделал? Не лучше ли было использовать слово «глядя» вместо проблемного «смОтря»? А что? Вполне приемлемо: «и сердцем далеко носилась Татьяна, глядя на луну»… А почему я про Танечку вспомнил? Потому, что я – свинья… Эмма смеётся, чтобы углубить ямочки на щеках. Знает, что это усиливает очарование. Сказала, что у меня упругие ягодицы. Но он явно ревнует…. А может быть, она и не от глупости хохочет, а от ума? А может быть, в этом и заключается высшая мудрость – не плакать в этой юдоли печали, а смеяться над этим бардаком… Пусть только Лапша возникнет!!!! В юдоли печали или над юдолью печали? Надо будет спросить у мамы… Ревнует, варнак! Он, конечно, сильней, а я вилкой и в кадык, вилкой и в кадык, вилкой и в кадык! Вон их сколько на столе.

– Лапша, ты не самостоятельный, ты – самобытный. – Зачем, спрашивается, лицемерю? Только что хотел вилкой в кадык.

– Какой, какой?

Лапша прилично подбалдел и стал по своему обыкновению насторожен. Он явно помрачнел. Это невероятно, но у меня такое впечатление, что он интуитивно предполагает ход моих мыслей.

– Самобытный, но ты не знаешь своих корней. – Надо притупить его звериную бдительность, иначе мне кирдык. Поворачиваюсь к Эмме. – Знаешь, какую он песню под гармошку поёт? Он поёт:

Мать продай-ка бугояшку,

Выйдут люди, выйдет Яшка,

Дону по Дону, До-о-ну!

Мать продай-ка пару лодок,

Выйдет Яша из колодок,

Дону по Дону, До-о-ну.

– Это же песня донских казаков. – Поворачиваюсь к Лапше, пытаюсь угадать ход его мысли. Он непроницаем. – Твои предки не уральцы, а донские казаки. – Внимательно смотрю на выражение блескучих шаров – не притупил ли я своей болтовнёй его уголовную бдительность? Нет, не притупил. Он мрачноват.

– Знаешь, почему тебе Вальтер пакостить любит?

– Знаю, потому что я умный. – От скромности я, кажется, не умру. Нужно облагородить тон. Хвастунов не любят.

– А ты не умный. Ты культурный. Вальтер это знает.

– Знает, ну и что?

– А то, что у культурных обиды много, а зла для нормальной ответки не хватает.

Это я-то не злой? Знал бы ты про вилку в кадык. Скоро, очень скоро я узнаю про твою готовность к «ответке». Что-то я устал, и пора выполнять задание. Опять заболела голова. «Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал».

Ложусь на диванчик и притворяюсь уснувшим. Какое-то время я слышу приглушённый разговор, тяжёлое падение двух тел на кровать, возглас: «Ну, ты и бугояшка, Колька, хи-хи-хи», ещё одно шумное перемещение. Перекинул её через себя к стене? Почему не под себя? Неужели на боку? Ритмичное раскачивание. Стол мешает подсматривать. Борюсь со сном и совсем не возбуждён сексуально, что удивительно. Обрывки слов: «из-под прилавка», хи-хи-хи, «отрез на крепмарикен», хи-хи-хи, «но его же не выбрасывают». Чавкающие звуки непонятного происхождения.

Открываю глаза. Рассвело. Тошнит и разламывается голова. Лапша и не думал уходить. Лежит на боку с краю. Храпит, обняв обнаженную Эммину грудь. Она уснула на спине, заманчиво широко разбросала ноги, и можно рассмотреть всё, что между ними, но бдительный Лапша положил колено точно ей на лобок и прикрыл волосатой голенью интересное. Вот сволищ!

Глава вторая

Его рвёт одной желчью. – Мама беседует с невропатологом Хаиной Нахимовной, а я сижу на кушетке за ширмой. Вчера меня осмотрел терапевт, ничего не определил, но цепко ухватился за подозрительное признание пациента: «буквочки двоятся», и с облегчением сбагрил меня окулисту. Закапали в глаза атропин. Зрачки стали размером с радужку. Обследовали глазное дно – нашли в нём какие-то отклонения от нормы и записали меня на приём к невропатологу.

Я думаю о том, что если я – двуликий Янус, то мама скольки ликий? С аппетитной соседкой Полиной Кох из сберкассы она говорит на одном языке, со мной – на другом, с коллегами – на третьем. Наиболее рафинированная речь наблюдается при общении мамы с докторами. Речь рафинированная, а тема приземлённая.

– Вы себе представить не можете, Хаина Нахимовна, у меня ничего нет на лето. Мне нечего носить.

Беспроигрышный вариант женского хвастовства, замаскированного под жалобу.

– Это у вас-то нечего носить? А что мне в таком случае говорить, голубушка.

У Хаины Нахимовны муж – зубной техник, и шмоток у неё «вагон и маленькая тележка». Пусть похвастаются, а мне думать надо. Я – не доктор, но тоже думаю про здоровье. Прокручиваю ретроспективно вечер у Эммы. Вот эта внезапная и, к счастью, не реализованная агрессия на фоне беззаботного веселья – это что? Это нормально – «вилкой и в кадык». Вот такая внезапная радикальная смена настроения – это не фатально?

– Фатальное невезение, прямо рок какой-то. Вы себе представить не можете, Хаина Нахимовна, какая я невезучая, – мама отвлекает меня от серьёзных мыслей бабской чепухой. – Полдня простояла в очереди, и прямо передо мной закончился крепмарикен. Последний отрез забрала Клава Свидлова для дочери. Пришлось взять себе шифон.

Где-то я уже слышал про этот крепмарикен. Ну, конечно, слышал. Эмма про него говорила. Но о чём это я? Ага, о внезапно наступающей агрессии. Когда-нибудь она может и реализоваться. Значит, нужно в профилактических целях ограничить себя в алкоголе? А то ведь самого себя страшно.

Намёк один, недобрый взгляд,

И сладкой ненависти яд

Сейчас же в кровь, и мозг отравлен,

Был психиатору представлен…

Дальше не получается, и потом, я же не у психиатра на приёме, а у невропатолога, но всё равно – молодец. Первый раз в жизни в рифму мыслить получилось. Знала бы мама, похвалила бы, наверное. Нет, не похвалила бы, а обязательно указала бы на то обстоятельство, что нужно говорить не «психиатору», а – «психиатру».

Я протягиваю руку к полке и беру без спроса книгу. Открываю наугад. Читаю, напрягая зрение (вчера вообще не мог читать из-за атропина), но сегодня действие препарата, слава богу, закончилось. Прищуриваю глаза, пытаясь уменьшить сдваивание букв. Выхватываю куски текста. Сначала воспринимаю то, что написано крупными буквами: «Посттравматический психоз». Смотрю на название книги.

 

Чёрным по белому написано: «Нервные болезни». Что за чёрт? Какая связь между нервными болезнями и психическими? А чему я, собственно, удивляюсь? Вставил же автор книги о рачительном ведении домашнего хозяйства целую главу о гигиене девочек. И правильно сделал. Снова раскрываю неврологию, хорошо, что держал палец между страницами, а то как бы я быстро нашёл описание посттравматического психоза? Ничего себе! Это же всё про меня. «Травматические психозы – психические нарушения, возникающие в остром, отдалённом и позднем периоде после травмы головы». Пропускаю всё непонятное: энцефалопатии, диплопии, нистагмы, менингеальные синдромы и прочую дребедень. Читаю быстренько, пока меня не позвали, про отдалённые последствия: «Астенические расстройства» – не понимаю. Дальше, дальше: «Нарушение сна, головная боль, опять эта грёбаная энцефалопатия». Вот где про меня: «Энцефалопатия со вспыльчивостью, агрессивностью, ослаблением памяти». Ослабление памяти – не про меня, а вспыльчивость, агрессия, – это про кого? Дальше, дальше: «Под влиянием психогении, злоупотребления алкоголем или соматических заболеваний наступает декомпенсация травматической энцефалопатии – усиливается описанная симптоматика». Дальше: «истерические реакции, раздражительность, доходящая до взрывов гнева». Твою мать! Всё про меня.

– Как дела у Анюты? Она такая прелесть и умничка.

– А вы думаете, ей есть в кого быть глупой? Пока идёт без четвёрок.

Вот выраженьице: «идёт без четвёрок». Мама, конечно, отметила про себя лексическую погрешность, но промолчала. И правильно сделала.

Анюта окончила с отличием музыкальную школу по классу фортепьяно и поступила в Гнесинку.

– Передавайте Анечке от меня большой привет и скажите ей, что я её люблю и помню.

* * *

…«Люблю и помню». Вот это «помню» мама могла бы и не говорить. Где же твоя деликатность, мама? Кто ж её не помнит, а Хаина Нахимовна может расценить последнее слово твоего пожелания, как тонкий намёк на очень неприятные обстоятельства из её прошлой жизни.

Я тоже точно помню год, день и час возникновения моей ненависти по отношению ко всем коммунистическим режимам. Начало отсчёта – душераздирающий крик Анютки Шехтель.

Грустноглазая еврейская девочка. Я всё помню.

Мы с ней учились в третьем классе, когда сухорукий отец всех племён и народов «дал жмура», оставив на ковре кабинета по-детски неожиданную лужицу. В мокрых штанах сучил предсмертно ногами организатор счастливого детства, а должен был по замыслу кремлёвских менеджмейкеров отходить в мир иной торжественно и величаво.

К сожалению, я не умел тогда ещё исполнять на альтушке траурные марши Шопена, и потому не мог предложить свои услуги в качестве музыкального сопровождения в ад конопатого изувера, а жаль.

Сплёл ласты усатый диктатор, но у его опричников было в распоряжении ещё целых четыре года, для того чтобы успеть превратить в лагерную пыль любого, кто недостаточно громко рыдал, слушая по радио трогательные подробности церемонии погребения любимого вождя и учителя.

Педагогический коллектив нашей школы дружно плакал, не забывая зорко присматривать за количеством выделяемой жидкости из слёзных мешков дорогих коллег. Каждый подозревал всех остальных учителей в связи с гэбухой и старался, как мог. Даже те, из особо несправедливо репрессированных, кто плакал от радости, делали это с печальным выражением лица, что трудно.

И в этот непереносимо тяжёлый для всего советского народа час вселенской скорби вбегает в класс Анютка Шехтель и кричит: «Ура, Сталин умер!».

Что произошло с девочкой? Может быть, её доставленные на шестилетнее поселение в «столыпинском» вагоне родители позабыли познакомить дочь с заветами ушлого датского придворного о том, что нужно «держать подальше мысль от языка», или просто пытались вдолбить ей в голову житейскую мудрость: «не болтай», а она в качестве протеста поступила ровно наоборот? Трудно сказать. Но то, что чёрный «воронок» подадут родителям своевременно, в этом никто не сомневался ни на йоту.

Напуганные до смерти учителя коротко посовещались и вызвали на незапланированный педсовет маму преступницы – врача невропатолога Хаину Нахимовну.

От больницы до школы – пятнадцать минут ходьбы. Хаина Нахимовна имела в распоряжении не более четверти часа, для того чтобы продумать стратегию и тактику спасения семьи и дочери от нового путешествия в «столыпинском» вагоне.

Она вошла в учительскую, оглядела присутствующих, вычислила по лицам процент хороших, но вынужденных притворяться возмущенными учителей и плохих, радостных от предвкушения расправы преподавателей и попросила пригласить дочь. При этом она открыла сумочку, и что-то зажала между пальцами.

Вошла Анюта. Мать не закричала, как того ожидали, на дочь. Она обняла её за плечи и шепнула на ушко:

– У тебя из ротика пахнет. Ну-ка дохни на меня, мой ангел.

Анюта дохнула.

– Фу, – скривилась мама, – открой-ка ротик, у тебя, наверное, язычок обложен.

Анюта открыла рот и высунула кончик языка.

– Ну конечно, обложен. Высуни язычок побольше. Ну-ка, ну-ка?

Анюта послушно выполнила приказание. И в этот момент мама коротко и очень энергично дотронулась рукой до языка, как будто что-то воткнула. Пронзительный крик резанул уши, побледнели даже те, кто жаждал крови. Анюта выскочила из учительской и побежала по коридору. Была большая перемена. Девочка бежала и кричала, открыв рот шире, чем нужно для крика. Из кончика языка капала кровь на подбородок и на белоснежный передник, а в середину языка была воткнута медицинская игла средней толщины.

И ведь не приехал за родителями чёрный «воронок». Наверное, те, кто был облачен властью казнить или миловать, содрогнулись от возмущения: «ну как это можно собственное дитя?». Содрогнулись и решили, что родители Анюты сполна искупили свою вину перед усопшим вождём, а с ребёнка что возьмёшь?

* * *

– Ростислав, иди к нам сюда, – позвала Хаина Нахимовна.

У мамы ярко-красные пятна на лице. Стопроцентный признак того, что она разговаривала с тем, чьим мнением она дорожит, и что она уже переживает по поводу того, что наговорила лишнего.

Мне простучали коленные и локтевые рефлексы, заставили стоять с закрытыми глазами и дотрагиваться указательным пальцем до кончика носа. Уложили на кушетку и поднимали по очереди вверх прямые ноги. Потом доктор больно придавила мне ладонью грудь и попыталась согнуть мою голову так, чтобы я упёрся подбородком в ярёмную вырезку. Меня подняли, заставили следить глазами за движениями молоточка, ещё раз уложили на кушетку и ещё раз попытались максимально согнуть голову. Почему-то этот тест насторожил Хаину Нахимовну больше всего.

– Черепно-мозговые травмы были? Я имею в виду серьёзные.

Мама задумывается на мгновенье.

– Нет, серьёзных не было.

Ну, конечно, не было. Вот, если бы я не о Вагина шмякнулся головой, а о бетонный столб, тогда это было бы, пожалуй, серьёзно. А бревном по чердаку, когда на Вильве плот встал на дыбы – это тоже несерьёзно?

Хаина Нахимовна моет руки, садится за стол, что-то пишет в историю болезни. Поднимает глаза.

– Я не хочу вас пугать, но у мальчика налицо все признаки ушиба головного мозга. Если не будет наблюдаться положительная динамика, возможно, для уточнения диагноза нам придётся сделать ему спинномозговую пункцию.

Красные пятна на лице мамы стали ещё ярче.

– Это очень серьёзно?

– Если будете выполнять все мои рекомендации, то я почти уверена, что вы избежите нежелательных последствий. Ему необходим строгий постельный режим на три недели, а потом ещё, как минимум, месяц санаторно-курортного лечения. Я дам вам направление в Усть-Качку. Путёвку купите на месте. Если вы хотите, чтобы мальчик успешно окончил десятый класс и получил хороший аттестат зрелости, Ростислав должен сегодня же лечь в больницу. Хорошо, что это случилось на каникулах.

Очень хорошо. Куда уж лучше? Сначала строгий постельный режим, потом пункция, что тоже не подарок, и до самой осени со старухами на курорте. Вот если бы туда со мной Танечку направили.

* * *

За два месяца произошло больше событий, чем за десять лет, и все в моё отсутствие. Обидно. Зарезали Толю Кабана. Маму повысили в должности, и теперь она заведует учебной частью школы. Гордится. Нам дали квартиру, и мы переехали из барака в брусовой домик на двух хозяев с сарайчиком и огородом. Толя Кабан, про которого мама говорила, что он «из хорошего теста», помог маме перевезти вещи. Светлая ему память. Одних книг перетащил весом не меньше тонны.

Он услышал ночью возню в полутёмном барачном коридоре. Вышел из комнаты, увидел, что трое бьют лежачего. Вышвырнул их на улицу, поднял избитого и тот, ошалев от побоев, не разобрался в полумраке, решил, что Толя был в числе тех, кто его пинал ногами, и ударил своего спасителя перочинным ножом в область сердца. Толя вернулся домой, рухнул сначала на колени, а потом уткнулся лицом в помойное ведро.

– Пощему на пол лежал? Сволищ ты такая! – кричала Галима, но Толя её уже не слышал.

Самую ужасную новость я ещё не знаю и лежу в постели, представляя себе, как встречу сегодня Танечку. Если маман будет на работе, я продолжу начатую атаку. В последний день перед моим отъездом тётя Клава не дала нам уединиться лёжа – шарахалась по дому, пока я не ушёл. Пришлось уединяться, стоя в сарае на глазах у козы Мильки. У Мильки любопытный взгляд вуайеристки. Но моя возлюбленная считает, что у Мильки взгляд укоризненный. Это её пугает. Она думает, что животное осуждает нас за аморальное поведение.

Сначала возбудились и затвердели соски от поцелуя, а потом возбудилась неописуемо и она. Я не мог больше вынести томительного напряжения внизу и расстегнул брюки. Приблизил к себе её кисть. Она не убрала руку. Покосилась на наглую козу и восхитила меня прикосновением на манер Дуни Кулаковой. Умница моя – всё понимает. Прикрыла глаза. Раздвинула ноги. Опёрлась спиной о стену, продолжая делать мне приятное правой рукой. Левой обняла за шею. Нежно раздвигает языком угол моего рта. Я тоже выдвигаю язык и уже у неё во рту продолжаю трепетное касание. Поднимаю подол, внедряюсь под просторные трусики и погружаюсь пальчиком в невыразимо знойную, такую пленительную влажность. Нет, это не я погружаюсь в неё, это она нежно обволакивает и осторожно поглощает меня.

Шире развела бёдра. Подалась навстречу.

– Танька! Дом закрою, будешь на крыльце ночевать!

Тётя Клава! Неужели вы думаете, что ваша дочь не согласилась бы остаться на ночь на крыльце? Не на чужом ведь, а на родительском истекала бы со мной гормонами. Глупые люди. Глупый я. Нужно было попытаться снять с неё трусики ещё до того, как тётя Клава вспугнула нас криком. Она бы позволила. Какой я дурак. Ну конечно, она бы позволила. «Кончая, она попросила у матушки позволения бывать…»

У нас теперь разные с мамой комнаты, и мама думает, что я не слышу их разговор с Полиной из сберкассы. Полина безумно аппетитна и невероятно пахуча. Я прихожу вечером домой, обоняю воздух квартиры и безошибочно определяю, что Аппетитная Полина из сберкассы (так я называю её) нанесла маме визит. Полина выходит замуж. Пришла к маме шить фату. У мамы есть швейная машинка. Дверь приоткрыта, и я вижу часть маминой спины и круглые колени Полины. Колени направлены прямо на меня. Полина чем-то взволнована и нервно раздвигает и тут же плотно смыкает их, не давая мне возможности рассмотреть её ноги в деталях у самого разъёма.

Я не вслушиваюсь в их болтовню, но они, глупые, понизили голос до шёпота, отчего я тут же насторожил уши.

– А может быть, он не догадается? – колени раздвинулись, и я вижу тонкие белые, не стесняющие плоть панталончики. Вот эта, едва просматриваемая горизонтальная складочка по самой середине? Не внедрение ли это тонкой ткани между лилиями? Ну конечно, ну какие тут могут быть сомнения? Совершенно очевидно, что симметричное продольное выпячивание под бугорком – два лепестка цветка. Какие они, должно быть, сочные. Коварная Полина сама исходит соком. Безумно интересно. Сомкнула ноги. Вот, досада.

– Ну как это не догадается, – голос мамы, – как это он не догадается? Что ты такое, Полина, говоришь? Или один не лезет, или хоть всей тройкой заезжай! – Опять нервный разъём коленей. Не устою, господи!

Ай да мама! Ай да педагогиня! И не простой педагог, а заведующая всем учебным процессом. Как образно изволила выразиться. Образно до вульгарности. Разговор, надо полагать, идёт о попытке симулировать давно утраченную девственность у Полины. Подожди, Дуня Кулакова, не совращай. Я и без тебя чрезвычайно возбудился от одной только мысли о дамском месте. Вру. Не только от одной мысли. Я же вижу натуру. Это ничего, что главное прикрыто тонкой тканью. Так ещё интересней. Моё мятежное воображение дорисует картину, тем более что у меня перед глазами схематическое изображение вожделенного места из раздела «Гигиена девочек». Нет, Дуня, и не уговаривай. И убери, пожалуйста, блудливые ручонки. Вынимаю руки из-под одеяла. Никаких больше измен. Я дождусь свидания с моей желанной, дождусь. Странно, вообще-то, всё очень странно. Ведь мой пальчик проник в неё без затруднений, хотя и ощутил божественно нежное обволакивание. Значит?! Ничего это ещё не значит. Ведь его диаметр, как минимум, в два раза больше диаметра ногтевой фаланги указательного пальца. А как он потом пах ею, как волнующе пах потом мой пальчик! Я предположил, что Аппетитная Полина из сберкассы исходит соком? Нет, это моя девочка исходила соком, когда всосала до гортани мой язык.

Вспоминаю ещё одну странность. У нас не было возможности встретиться после моей выписки из больницы, но мне повезло – в день моего отъезда на курорт я догнал Танечку на улице. Она шла в магазин и решила срезать путь, пройдя через клубный скверик. Там, в безлюдном месте между туалетом и танцплощадкой я её и догнал. Взял за руку и увидел Вальтера с Ахмаськой Галеевым. Они курили, и у нас с Танечкой была с ними всего одна тропинка. Сейчас Вальтер попробует взять реванш за поражение на берегу Вильвы. Из клубного туалета вышел их шнырь Добрыня-Азэф. Значит, они ждали не меня, а его. Уже легче.

Я сунул руку в карман, ничего там не обнаружил, но скосил глаза влево и немного успокоился. Куча крупного щебня около облезлого памятника шахтёру – это уже кое-что. Ахмаська сильнее, но я кидаю без промаха. Вальтер уже получал от меня четвертиной кирпича по горбятине. Главное – успеть до того момента, когда они станут обрабатывать меня ногами, добраться до камней, а там посмотрим.

Мы приближаемся – они стоят, не собираясь уступать нам дорогу. Танечка сходит с тропинки в траву, а я прохожу мимо, касаясь Вальтера плечом. Самое ужасное – уходить от них, не имея морального права на боязливое оглядывание назад. Но вот я делаю шаг, второй, вот сейчас, сейчас меня ударят сзади. Я напряжён, и к моему стыду у меня вспотела от страха ладонь. Заметила ли признак моей трусости Танечка? Кажется, нет. А ведь я струсил. Когда мы коснулись с Вальтером плечом, он шевельнул им мне навстречу, а я своё отвёл. Струсил. Сдал назад. Но не самоубийца же я переть на двоих? Не самоубийца, но всё равно – это позор. Вот если бы я был под мухой. Ну, и что было бы? А было бы ещё одно сотрясение мозгов. Вот что было бы.

Мы удаляемся от моих врагов всё дальше и дальше, а они не попытались меня ни унизить, ни избить. В чём дело? У Вальтера сестра вышла замуж за крупного мента, и Вальтер тут же получил новенький «газон» по блату. Может быть, поэтому побоялся отоварить меня среди бела дня? Не логично. Наоборот, когда есть волосатая рука в мусарне, можно беспредельничать, не боясь последствий. А может быть, они распознали, наконец, мерзопакостную сущность Добрыни-Азэфа и не хотели светиться при гнусном осведомителе? Что-то тут не так. Ладно, разберёмся. Никогда больше не выйду из дому без «приправы» в кармане. А у меня есть, что положить в карман.

* * *

Все или почти все песни – про любовь. Вот и сейчас поют в радиоприёмнике:

«Только уехала ты – стало в колхозе темней. Веришь, не веришь – стало в колхозе темней». А может быть, стало «в посёлке темней»? Не обратил внимания. Не до этого сейчас.

Я пришёл к Танечке, и увидел у дома машину с контейнером. Тётя Клава с соседом выносили из дома комод. Танечка с шофёром суетились в кузове. Она кивнула мне так, словно мы с ней расстались не месяц назад, а вчера. Обыденно, если не равнодушно сообщила, что уезжают жить в город Темрюк. «Серебристый звук её голоса пробежал по мне каким-то сладким холодком».

Почему в Темрюк? Зачем в Темрюк? Это на Азовском море, что ли?

Я помогал таскать мебель и вещи, ловил глазами взгляд, пытаясь прочитать в её глазах хоть какие-то признаки тёплого ко мне отношения, но всё тщетно. Танечка смотрела мимо меня.

– А почему уезжаете?

– Она здесь на дне, – тётя Клава кивнула в сторону дочери, и у меня оборвалось сердце. «Каждое слово так и врезалось мне в сердце».

Поговорить с Танечкой не удалось. Их внезапный отъезд был похож на побег, и она умышленно не хотела оставаться со мной наедине. Я всё-таки подпас, когда тётя Клава уплотняла в кузове пожитки, и мы остались в доме одни. Подошёл, обнял за талию – она не противилась. Поцеловал шею, потянулся к губам. Она отвернула голову, едва соприкоснувшись губами.

– Не надо.

– Почему?

– Я не хочу. Не надо.

Какая женщина скажет: «надо»? Я взял её лицо в ладони и попытался поймать её губы. Она оттолкнула меня с такой силой, что я больно ударился спиной о дверную ручку. «Получил от ней сильный удар». «С ней происходило что-то не понятное; её лицо стало другое, вся она другая стала». «Она вырвалась и ушла. И я удалился».

– Я же сказала, не надо.

Злости в глазах не было. В её голосе – тоже. Была решимость выполнить задуманное. Она точно знала дату моего возвращения, знала также и то, что я успею застать её до отъезда и при первой же возможности полезу к ней с определёнными намерениями. Всё она знала и заранее продумала манеру поведения.

Лязгнул закрываемый борт кузова. Я не продумывал в отличие от Танечки детали поведения, но твёрдо знал, что нужно молчать, чтобы не завыть в голос. «Я силился не плакать». Молча подставил щеку, и она, прежде чем усесться в кабину рядом с шофёром, чмокнула умышленно мимо. Я тоже только лишь изобразил поцелуй, и упорно безмолвствовал, когда тётя Клава зачем-то перекрестила меня, пригнула голову и нанесла мне в лоб материнский поцелуй. «И склонившись ко мне, она напечатлела мне на лоб чистый, спокойный поцелуй».

Махал вслед, очень надеясь, что Танечка видит меня в зеркале заднего вида. Стоял с жалкой улыбкой и думал о таком, в сущности, несущественном: «зачем тётя Клава не сама села плотно рядом с водителем, а посадила Танечку?». Острого приступа ревности не ощутил. Очень скоро я узнаю, сколь убийственна и беспощадна ревность, а сейчас все эмоции заслонил собой огромный знак вопроса: «Почему на дне? Почему моя девочка на дне? Это не она, это Лука и Сытин на дне у великого пролетарского писателя. Надо было уточнить, надо было спросить у тёти Клавы. Надо было выяснить. Это так важно для меня, а я, недотёпа, не спросил». «Сверху ласково синело небо – а мне было так грустно».

Машина скрылась за поворотом, и в печальной пустоте души, как на белом куске ватмана, очень выпукло и рельефно, сами по себе, без моего участия, вдруг возникли две вечно требующие поэтического продолжения строчки:

Темнооокая с белым лицом,

С кем ты села кататься в машине?..

Я слишком тупой для того, чтобы придумать четверостишье, но в сложившейся ситуации я, как утопающий за соломинку, ухватился за бесплодную попытку сочинить что-нибудь подходящее к моему настроению, чтобы хоть чем-то заполнить образовавшийся вакуум в ушибленных мозгах. Как и следовало ожидать, ничего не получилось. Почему я использовал глагол «кататься»? Она же не кататься поехала, она уехала навсегда. Сейчас они доедут до железнодорожной станции, перегрузят контейнер, сядут в поезд и ту-ту до самого Азовского моря. Какую я чушь сочинил?

Я не знал, что уже завтра я поймаю себя на мысли, что точней и актуальней этих двух строк, требующих поэтического продолжения, не смог бы написать даже гений.