|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск второй
Владимир Львов
К РАЗГОВОРУ О ЛИЧНОСТИ Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО
Нужна ли нам правда о Достоевском?
Возможно, такой вопрос уместно задать относительно любой великой исторической личности, уже отчеканенной в сознании потомков в виде золотой монеты или гордого барельефа, уже как бы неприкосновенной… Но что такое полная правда и кто ею обладает? Если «человек есть тайна», то возможна ли окончательная, последняя правда о человеке? Сам Достоевский, как известно, в этом очень сомневался. Человек слишком сложен, глубины его души непостижимы, таинственны, так что последней правды о человеке мы никогда не узнаем, – так он полагал, хотя всю жизнь сам пытался разгадать эту тайну.
«…Законы духа человеческого столь ещё неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределённы и столь таинственны, что нет и не может быть ещё ни лекарей, ни судей окончательных…» – писал он.
Так-то оно так, но всё же, не претендуя на окончательную истину, мы пытливо всматриваемся в образы великих людей, пытаемся их понять и разгадать, используя все доступные нам источники и материалы. Вовсе не праздное любопытство движет нами – в личности великих людей мы пытаемся увидеть живых людей с их человеческими качествами, но, вместе с тем, пытаемся понять, что именно выделяет их из ряда обычных людей, что делает их творцами и гениями. Очевидно, это в полной мере относится и к личности Ф. М. Достоевского, изучению которой посвящено немало интересных работ русских и зарубежных авторов.
В своём исследовании сибирского периода жизни Достоевского М. Кушникова и В. Тогулев[ 1 ], как нам кажется, приоткрыли завесу таинственности над многими фактами из жизни Достоевского и тем самым позволили нам глубже понять его многогранную личность. Конечно, о Ф. М. Достоевском существует огромная литература и, кажется, что уже трудно добавить к нашим знаниям о нём что-либо новое. Но это не так. Привлекая новые, ранее неизвестные архивные документы и внимательно исследуя переписку и художественные произведения великого писателя, исследователи буквально по крупицам восстанавливают захватывающую историю его кузнецкого периода жизни, связанного с М. Д. Исаевой.
При этом в сложной истории отношений с М. Д. Исаевой и другими лицами перед нами раскрывается далеко не безупречный облик самого Достоевского. Официальная советская наука предпочитала не замечать те черты личности великого писателя, которые показывают нам его с неприглядной стороны. Существовало как бы негласное табу на тёмные стороны его личности. М. Кушникова и В. Тогулев смело отвергают это табу на нелицеприятную правду и стремятся рассказать обо всём честно, ничего не утаивая от читателя.
В более ранних работах о Достоевском такие попытки уже были – например, у Д. С. Мережковского («Толстой и Достоевский», «Пророк русской революции»), у Л. Шестова («Достоевский и Ницше» и др.), у других исследователей. Но были и другие попытки – пригладить, приукрасить, облагородить облик великого писателя. Они начались сразу же после смерти Достоевского. Весьма красноречиво пишет об этом первый биограф Достоевского Н. Н. Страхов[ 2 ]. Стоит процитировать его письмо к Л. Н. Толстому[ 3 ], где он признаётся в том, что был вынужден умолчать о многих неудобных фактах из жизни Достоевского (письмо от 28 ноября 1883 г. было опубликовано только в 1913 г.).
«Во время писания, – рассказывает он, – я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком. Он был зол, завистлив, развратен, он всю жизнь провёл в таких волнениях, которые бы делали его жалким и смешным, если бы он не был при этом так зол и так умён. По случаю биографии я живо вспомнил эти чувства. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугой, что тот обиделся и выговорил ему: «я ведь тоже человек». Помню, как это тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности, и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека. Такие сцены были с ним беспрестанно, почему он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо, но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился этим. Висковатов (профессор Юрьевского университета) стал мне рассказывать, как он похвалялся, что в бане с маленькой девочкой, которую ему привела гувернантка. Лица, наиболее на него похожие, – это герой «Записок из подполья», Свидригайлов и Ставрогин. Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не захотел печатать, но Достоевский здесь читал её многим. При такой натуре он был расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания – его направление, его литературная муза, и дороги. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости. Вот маленький комментарий к моей биографии; я бы мог записать и эту сторону в Достоевском; много случаев рисуется мне гораздо живее, чем-то, что мною описано, и рассказ вышел бы правдивее; но пусть эта правда погибнет; будем щеголять одной лицевой стороной жизни, как мы это делаем везде и во всём…» (Цитирую письмо Н. Н. Страхова по статье Л. Шестова «На страшном суде»[ 4 ], так как оригинальное издание[ 3 ] мне недоступно).
Это свидетельство Н. Н. Страхова драгоценно для нас по нескольким причинам. Во-первых, мы видим, что правда всё-таки не погибла – есть ведь и другие свидетельства современников. Во-вторых, мы видим, что либеральная цензура, как и советская цензура, не поощряла неприглядную правду, если она не укладывалась в канонический образ писателя. Страхов очень точно замечает, что Достоевский не только любил делать всякие пакости, но и похвалялся этими пакостями и никогда до конца не раскаивался в них. Это черты психопатологической личности, которой, несомненно, был Достоевский. Наконец, «при такой натуре он был расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям…» Та правда, которая раскрывается в образе Достоевского, как мы видим, внутренне противоречива, как и сама натура писателя: с одной стороны, высокие и гуманные мечтания о всемирном братстве; с другой стороны, мерзости и пакости в личном поведении писателя, в которых он даже не раскаивался. Но наша задача – не судить, а понять писателя во всех его противоречиях. А этих противоречий было в нём немало. Возникает непростой вопрос: насколько искренним был Достоевский в своих декларациях христианской любви, христианского смирения и других православных добродетелей, которыми он так щедро наделял русский народ, призванный спасти Европу и всё человечество? Ведь если человек декларирует одно, а в жизни ведёт себя совсем по-другому, мы вправе называть такого человека лицемером. Как же сам Достоевский сводит концы с концами в этой безвыходной ситуации? Ведь скрыть это противоречие невозможно никакими возвышенными словами. В этой связи особый интерес представляет учение Достоевского об искупительной силе страдания. Через страдание, как считает Достоевский, душа человека очищается от мирских грехов и становится подобна душе Христа. В этом мире, полном зла, грехов, себялюбия, человек обречён на страдания. Но через страдания он приходит к отречению от своего «Я», приходит к смирению и христианской любви, к идеалу всемирного братства. Страдания – путь к спасению души. Приведём весьма характерное место из «Дневника писателя» за 1873 год:
«Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всём. Этою жаждою страдания он, кажется, заражён искони веков. Страдальческая струя проходит через всю его историю, не от внешних только несчастий и бедствий, а бьёт ключом из самого сердца народного. У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно. Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умилённый до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости господа. Страданием своим русский народ как бы наслаждается».[ 5 ]
Вот так легко и размашисто судит Достоевский о душе целого народа, даже не задумываясь над тем, согласится ли с ним сам русский народ. Оказывается, не мечты о свободной, счастливой жизни присущи народу, а неутолимая потребность страдания, «везде и во всём». И «страданием своим русский народ как бы наслаждается». Так что заповедь терпения и смирения здесь возводится до степени наслаждения страданием. Да, русский народ, несомненно, страдал многими веками – страдал и от жестокости самодержавия, и от крепостного гнёта, и от произвола чиновников, и от военных бедствий, и от многого другого; но чтобы он наслаждался своими страданиями – до этого, кажется, додумался только Достоевский. Не оправдывает ли такой взгляд на народ саму необходимость страдания? Не является ли такой взгляд проекцией патологических особенностей личности писателя на весь русский народ? Вопросы непростые.
Несомненно, сам Достоевский много страдал в своей жизни. И суд над ним, и четыре года каторги, и солдатчина, и бедность, и болезнь, и смерть жены, да и многое другое было для него источником тяжких страданий. Несомненно, он знал и другое страдание – страдание нравственное, муки нечистой совести. Его искреннее стремление к идеалу совершенного человека, к идеалу Христа постоянно служило укором для его совести – ведь он знал, как он далёк от этого идеала. Признавая одну сторону правды о Достоевском, не забудем и о другой стороне – он был великим страдальцем. И сомневаться в этом у нас нет никаких оснований. Никогда он не смог бы так глубоко и проникновенно изобразить в своих произведениях душевные страдания всех униженных и оскорблённых, если бы сам не пережил всех мук этих страданий. Потому-то он с такой силой мечтал о том светлом, прекрасном мире, где уже не будет никаких страданий (см. «Сон смешного человека»). И без такой мечты человек вряд ли был бы достоин называться человеком. Можно считать эти мечты утопией Достоевского, но ведь он был искренен в своих утопических мечтах о мире, где все будут счастливы, где утвердится братская любовь, добро и красота. Его ли вина, что он не знал, как это может произойти из нынешнего, злого состояния мира? Это был идеал богочеловечества, за 2000 лет так и не воплотившийся в мире. Достоевский видел, что этот идеал далёк от своего воплощения, страдал от этого, но в самом идеале не сомневался. И это тоже часть правды.
Как же нам свести воедино все эти части правды о великом писателе? Но мы такой задачи перед собой и не ставили. Важно выявить все грани правды во всей её сложности и противоречивости. Свести же их к единству вряд ли возможно, – ибо «человек есть тайна». Личность Достоевского – убедительное свидетельство истинности этих слов.
Достоевский у тела жены. Мысли о бессмертии души
Итак, свершилось.
15 апреля 1864 г. М. Д. Исаева, жена Ф. М. Достоевского, скончалась после тяжёлой и продолжительной болезни.
Вся драматическая история их отношений подробно описана в большом исследовании М. Кушниковой, К. Тилло и В. Тогулева «Кузнецкий венец» Фёдора Достоевского», и мы не будем здесь возвращаться к этой истории. Для нас, как и для авторов указанной работы, несомненно, что Ф. М. Достоевский вёл себя по отношению к больной жене, мягко говоря, не самым лучшим образом, фактически отказав ей в необходимой помощи в наиболее тяжёлые и страдальческие последние годы её жизни.
Что и говорить, в своей личной жизни наш великий писатель вёл себя совсем не по-христиански, хотя и считал себя православным христианином и декларировал это чуть ли не в каждом своём произведении. Видно, красиво писать – это одно, а достойно жить – совсем, совсем другое. И вот Достоевский сидит у тела покойной жены. Бедняжка, страдавшая чахоткой в неизлечимой форме, отмучилась. Что же чувствует, о чём думает в эти часы писатель – полный сил, желаний и планов, хотя тоже порядком измученный? Может быть, мысленно он просит прощения у жены, перед которой он так виноват? Может быть, перебирает в памяти всю историю их совместной жизни – от кузнецкого венца до московского конца? Может быть, вспоминает минуты высшего блаженства их любви?
О нет, великий душевед и человеколюб озабочен сейчас совсем другим! Ему нужно как-то успокоить свою совесть, как-то оправдать себя – причём раз и навсегда, так, чтобы готовый ответ на все сомнения и угрызения совести был всегда под рукой. Так оно будет спокойнее для собственной души. Как же это сделать? Других-то можно убедить в своей великой жертвенной любви, но как убедить себя самого? Ведь неприглядное поведение Достоевского в эти последние годы слишком очевидно для него самого. Да, можно убеждать себя, что Маша всё равно была обречена, что смерть её – это облегчение для всех, что это решение всех проблем, но совесть-то свою как успокоить? Ведь когда-то он действительно любил Марью Дмитриевну. И эта любовь всё ещё живёт в его душе. Что же ему делать с этой любовью и со своей нечистой совестью? И он предаётся размышлениям о сущности любви и посмертной судьбе любящих душ.
Мы ничего бы не узнали об этом, если бы сам Достоевский не оставил нам красноречивое свидетельство в своей записи от 16 апреля 1864 г. Это целый философский трактат с легко узнаваемым личным контекстом. Вчитаемся в эти строки и попытаемся выявить этот личный контекст. «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?» Почему-то наши исследователи не чувствуют глубокой затаённой боли и тревоги в поставленном вопросе. А ведь он поставлен неспроста. Тот хладный труп, что лежит на столе, – это уже не Маша. Маши больше нет. Сознание Достоевского не может с этим смириться. И он, как верующий человек, задаёт себе вполне естественный вопрос: «Увижусь ли я когда-нибудь с Машей? Не здесь, а там, в загробной жизни? Что там будет?» И этот вопрос требует ответа. Достоевский не был бы Достоевским, если бы не попытался перевести человеческую проблему в область высших метафизических вопросов. Только там, убеждён он, находится последнее решение всех человеческих проблем. Здесь же они неразрешимы. Эту свою излюбленную мысль он успешно проводит в рассуждении по поводу своей любви к Маше в контексте всеобщей, всечеловеческой любви.
Нелепо было бы думать, что, сидя у трупа жены, Достоевский спокойно пишет философский трактат о вечной любви и райском блаженстве любящих душ. Нет, он пытается ответить на свой животрепещущий вопрос: «Увижусь ли с Машей? Что там будет?». Но этот ответ он облекает в форму религиозно-философского рассуждения. Своё рассуждение Достоевский начинает с обращения к личности Христа, явившей в этом мире уникальную полноту истинной любви.
«Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди христианской, – невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. Между тем после появления Христа, как идеала человека во плоти, стало ясно как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтобы человек нашёл, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я, – это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно».
Итак, автор обозначил свой исходный тезис рассуждения. Пока что в этом мире нет совершенной любви, явленной Христом, но эта любовь задана как идеал и как цель развития человечества.
«Но достигать такой великой цели, по моему рассуждению, совершенно бессмысленно, если при достижении цели всё угасает и исчезает, то есть если не будет жизни у человека и по достижении цели. Следовательно, есть будущая, райская жизнь». Как-то подозрительно легко автор доказывает нам существование загробной жизни и райского блаженства. При этом он выделяет как существенную черту будущей природы человека то, что в райской жизни «Не женятся и не посягают, а живут, как ангелы божии» (пересказ цитаты из Евангелия от Матфея, гл. 22). Далее Достоевский обосновывает, почему в райской жизни не женятся и не посягают, – потому что это есть обособление от всеобщей, всемирной любви, это как бы проявление эгоистического инстинкта обладания. Всё логично, даже коммунисты-утописты, проповедовавшие общность жён, с этим бы согласились. Какая же может быть всемирная любовь, если есть семья и семейные узы. Далее Достоевский размышляет о том, каким же будет тот окончательный синтез, где все любящие души сольются вместе для жизни вечной и бесконечной. Конечно, ему трудно представить, как и в какой форме осуществится этот синтез, но он свято верит в него.
Теперь ему нужно придти к какому-то итогу своего рассуждения, связав все эти мысли с собой и с Машей. Идеальная фактура вывода уже задана: здесь было страдание от несовершенной любви, там будет райское блаженство и вечная любовь. Осталось только логически оформить этот вывод.
«Итак, человек стремится на земле к идеалу, противуположному его натуре (то есть натуре собственника – авт.). Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть не приносил любовь в жертву своего я людям или другому существу (я и Маша), он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна».
Чувствуется, что Достоевский устал от долгого рассуждения, его мысли путаются, и сам вывод, подготовленный всем рассуждением, звучит не очень внятно и вразумительно. Но смысл его всё же понятен. Здесь мы с Машей не смогли до конца приблизиться к совершенной любви, пожертвовать своим я во имя великой всеобщей любви. Потому-то мы и страдали.Но, принеся себя в жертву, мы всё же достигнем райского наслаждения в мире грядущем, где мы с Машей должны встретиться. И там уже не будет ни страдания, ни боли – только вечное блаженство вечной любви.
Несомненно, доказав себе именно то, что он и хотел доказать, Достоевский должен был почувствовать некоторое облегчение. Ведь для истинного христианина всё это не нуждается в доказательствах – всё это уже заложено в основах христианской веры, записано в Новом Завете. Но мы понимаем, что в том состоянии, в котором находится Достоевский, сидя у тела жены, ему просто необходим какой-то сеанс психотерапии. Он сам проводит его для себя, находя успокоение и облегчение в этих рассуждениях о несовершенстве любви земной и совершенстве любви небесной.
Цель достигнута – он успокоил себя, он облегчил свою совесть. С годами его отношение к покойной М. Д. Исаевой будет меняться, – но это уже другая тема и другая история.
Март 2005 г.
|