|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск третий
К 185-летию Ф.М. Достоевского
Достоевский – в творчестве и в жизни – сплошное поле брани. Кажется, лишь немногим людям довелось пережить подобную борьбу. Он слишком творец, чтобы что-либо доказывать; его романы не созданы для защиты каких-нибудь тезисов: порожденные им персонажи сотворены, чтобы сталкиваться в поединках и меряться силой друг с другом; одни – чтобы побеждать, будучи, тем не менее, побежденными своим веком, другие – чтобы быть внутренне поверженными, хотя внешне торжествуют победу…
Андре Суарес
Андре Суарес
ЛИКИ ДОСТОЕВСКОГО
(из книги «Портреты без модели», Париж, 1935г.)
I
Его интеллект сжигал тело. Это первое, что приходит в голову при виде его лица. Но, чтобы прочувствовать страдания этого человека, надо самому претерпеть такое же разрушение плоти. Ведь Достоевский был болен всегда. Студентом он вел суровую жизнь в Петербурге в течение пяти-шести лет: не минули его на берегах Невы долгие туманные ночи и студеные дни зимой, а летом – тяжкая духота, атмосфера уныния, зловония, толчея северной столицы, где бок о бок уживались бессердечная роскошь и гнусная низость. Город пьяного разгула и лихорадки – муравейник, где теснятся на величественных проспектах человеческие букашки, грубая толпа черни, гулящие девки и нищие, но и элита, то есть чиновники и блистательные офицеры. И у всех – зашоренные богатством глаза. И все они – либо живут в изобилии, либо погибают от голода на болотах, где Петр Первый выстроил свою метрополию.
Достоевский – невысокий, но и не низкорослый, худой, хилый, его постоянно лихорадит и он всегда кажется в ознобе; он мало ест, но много пьет, пристрастен к водке, и больше всего на свете обожает игру. Но это не тот игрок, что просто решил проверить удачу; для него, бедняка, цель – выигрыш: везение ему необходимо, чтобы оплачивать жилье, долги и хлеб насущный. Притом, он эпилептик с того самого часа, с того рокового рассвета, когда его вели на эшафот, чтобы повесить, и ему за какие-нибудь пять-шесть минут пришлось пережить скачок от агонии до помилования.
В Сибири жизнь каторжанина тоже порядком его потрепала и обессилела. Эпилепсия проявляется через короткие промежутки, случалось по три-четыре припадка в неделю! А еще хуже – у него обнаружилась склонность к чахотке. Пока нет никаких упоминаний о туберкулезе, но Достоевский – тот самый слабогрудый, что так часто встречается в героях его книг. Он кашляет, харкает кровью, и в шестьдесят лет, в конце концов, умирает от воспаления легких. Он обладает горьким опытом телесных и духовных страданий, которые и отражает в своих произведениях – все его неудачи прослеживаются в них. Нигде так полно не описано прозябание бедного студента в Петербурге, как в его знаменитом «Преступлении и наказании».
II
Достоевский – в творчестве и в жизни – сплошное поле брани. Кажется, лишь немногим людям довелось пережить подобную борьбу. Он слишком творец, чтобы что-либо доказывать; его романы не созданы для защиты каких-либо тезисов, но порожденные им персонажи сотворены, чтобы сталкиваться в поединках и меряться силой друг с другом; одни – чтобы побеждать, будучи, тем не менее, побежденными своим веком, другие – чтобы быть внутренне поверженными, хотя внешне торжествуют победу. Таковы Раскольников и Соня, Ставрогин и Шатов, Алеша, Князь Мышкин. Оттого книги Достоевского можно назвать поэмами Крестового похода: его творения – трагедия заблудшего человека, в поисках Бога-отца. Бог – истинный герой Достоевского и его романов. Никогда ни у какого художника не было столь проникновенного видения и такого жгучего чувства вселенской ничтожности в отсутствии Бога.
Достоевский – истинный Крестоносец; и он ликует в страдании, когда оно приближает блудного сына к Отцу. И именно страдание предпочитает он преходящей радости наслаждения. Однако же, влюбленный в красоту, томимый желаниями, Достоевский преисполнен всеми прегрешениями и всеми пороками. Ужасающе здравомыслящий, расчетливый, – в поисках любви, однако, и в плотских отношениях он мог доходить до самых разнузданных излишков. Как для всякого великого художника, его искусство – это побег. Он как бы очищается от самого себя в своих творениях.
Подобные люди почти всегда балансируют на грани бреда. Его не отпускает лихорадочность мысли, равно и легочная горячка, постоянно вызывающая озноб в сумерках. Я просто физически ощущаю «пот» его души, а также и тела, которое из-за любого пустяка вдруг покрывается влагой. Каждый вечер он как бы встречает Ангела – могущественного посланника, явленного библейскому Якову и с Ангелом соизмеряет самого себя. Он изнемогает в бою и в победах над своим временем и над самим собой.
Поэтому на лице его отражена мука. Все страсти, которые он взрыхляет, как бороной, оставили на нем свои борозды. Это лицо мученика, иссушенное гневом и недоверием: кажется, он готов напасть, чтобы убить, но чтобы и защититься. Здесь – трагедия: загнанный хищник и одновременно испуганный апостол, лицом к лицу со львом, им же самим призванным. Его улыбки – скрытны; и если он смеется, рот его кажется еще более скорбным. Этот лоб, высокий и гладкий – некая гора, которую навещает смерть, но где всегда присутствующий свет неизменно обращает ее в бегство. Глаза пронзают жизнь до самых глубин людских сердец; он постигает мир только через человека и его страсти, но всегда в мистической ауре неопалимой купины. Никакое отрицание не сопоставимо с его отрицанием всего сущего, если бы он же не сжигал и не испепелял это отрицание в огне божественной любви.
Своим героям в их битвах совести он дарит вечную жизнь, потому что и сам всегда «доходит до черты» и опускается на самое дно мысли и чувства.
III
Для Достоевского жизнь без Бога – ничто; с Богом же он сам составляет совокупность всего сущего. Его бездонная душа не знает никаких пут и ведет к величию даже низкое шутовство и порочную ничтожность. Потому его измышления более правдоподобны, чем реальная жизнь.
У Достоевского – опыт одухотворенной эпилепсии, той, что вовлекает человека во временную смерть, начисто опустошая от самого себя. И, проникая в хрипящую и страждущую оболочку тела, Бог заполняет ее собой. Точно так, как в противовес человеческой ничтожности, призраки усопших проникают при родах в новорожденных и обитают в них с самого рождения и до конца.
IV
Достоевский плохо понят. Ему приписывают превознесение грешницы до небес, утверждают даже, что он создал романтичный ореол вокруг чела обычной проститутки. Какое заблуждение! Соня из «Преступления и наказания» не продажное создание, которому любовь возвращает невинность; да и необыкновенная Настасья Филипповна из «Идиота» - отнюдь не просто содержанка, чье чистое чувство искупает позор; не все те, что в романах Достоевского, казалось бы, проповедуют величие добродетели, кроющейся в пороке, и чистосердечность позора – падшие. Правда – иная: Соня – святая, не потому что вынуждена выйти на панель; она – святая, вопреки падению, к которому толкнула ее ничтожность и жестокость света. Настасья Филипповна – наиболее гордая и самая честная из женщин, что бы она ни делала, потому, что она рождена с неподкупной душой; и беда ее есть плод благородства и гордыни, граничащей с безумием, а не трусливого попустительства ко злу или безнравственного непристойного поведения.
Для Достоевского – величие души, великодушие, красота и чистосердечность присущи человеку, пока он не отвергает Бога. Чистая совесть – вот божественная тайна. Он считает, что для женщины такое состояние более естественно, чем для мужчины. И именно поэтому она так часто является его жертвой и в то же время – она как бы врата его спасения. Она вступается за мужчину, охраняя его своей любовью, которую дарит ему, но которая не отдаляет ее от Бога, а, напротив, – приближает ее к Всевышнему. Она – великий посредник: именно в этом состоит ее предназначение, а не в том, чтобы, подражая мужчинам, стать адвокатом, стратегом, или ученым.
С глубокой психологичностью и отвагой, какие присущи только ему, Достоевский подталкивает друг к другу Раскольникова и Соню: преступление без раскаяния и раскаяние без преступления; он их противопоставляет, сопоставляет, он их предопределяет друг другу. Можно сказать, что Раскольников – существо наполеоновского склада, – могущество, проникнутое жгучим желанием всем пожертвовать, во имя обладания всем миром; Соня же – священная частица причастия, кинутая в самый несчастный и самый презираемый мир, заставляющая прочувствовать пустоту и ужас, более сильные, чем мерзость власти и позор рабства. И более того – ее кротость подчеркивает подлость всякого могущества и бесчеловечности. Сама Соня – есть любовь, наиболее несчастное, наиболее хрупкое создание, которое возвышается в своем величии жертвенности выше всякого владычества и выше всех желаний без любви. Но ничто из этого не является решающим само по себе. Беда юного Наполеона – Раскольникова, если бы он и обрел всемогущество, – от того, что Бог отступился от него. А сила падшей девушки, этакого беспомощного сорвавшегося с дерева листочка, проститутки среди клоаки, – в том, что Бог в ней есть, и она сама – есть с Богом.
Однако драма не заканчивается таким противостоянием: надо, чтобы святая отворотила деспота от бездны смерти; именно она должна вложить в него любовь, возвращая Богу.
Для него же самое ужасное и нетерпимое состояние – стать просто обыкновенным человеком.
V
Внутренне Достоевский никогда не пребывает в мире с самим собой. В своих произведениях он ищет хотя бы отдаленное отражение собственной добродетели, свое спасение, покой и прозрачное состояние души – все, к чему он так страстно стремится и чего лишен. Его герои – это и его спасители: святые или проклинаемые, они освобождают его самого от его чудовищных пороков и скрытых, не совершенных преступлений. Вместе со своими героями он возносится к тем чистым и возвышенным вершинам, которые всегда манят его; и, тем не менее, в них же, своих героях, карает себя за прегрешения, которые, возможно, только думал бы совершить, но не совершил в реальной жизни. Ни один человек не был столь цельным. В Достоевском – вся гамма добра и зла. Сам того не желая, он обладает обширнейшим набором человеческих противоречий. Он никогда никого не осуждает: даже на то, что он страстно ненавидит, все же глядит понимающим взором. И как не признать очевидного? Ведь во всем – промысел Божий…
VI
С женщинами Достоевский ведет себя так, как обычно ведут себя с мужчинами они сами: мучают их или мучаются от любви, терзают их или терзаемы ими. Сущность его любви, скорее, женская, нежели мужская: любовь превалирует у него над разумом. Как бы могущественен ни был Достоевский как творец, любовь он задумывает и проявляет, как бы это сделала женщина. И всегда наступает момент, когда энергия творца побеждает опьянение человека. События его жизни тому доказательство. Достоевский – жертва обмана его жен, и в то же время он – их палач. В нем отражены все его герои, когда речь идет именно об отношениях с женщинами.
В Сибири, едва освободившись от каторги, он женится на чахоточной вдове и обещает спасти ее от нищеты, а она избегает его и в соседнем городке изменяет Достоевскому с ничтожным любовником. Право, едва ли кто видел столь странную брачную ночь! Но Достоевский далек от возмущения, напротив, он испытывает нечто вроде радостного отчаяния от того, что принимает это испытание, как искупление собственной порочности.
Думается, однако, что свои прегрешения он совершал только в мыслях. Он переполнен «дремлющими» преступлениями, которые никогда не совершит. Порою кажется, что он осуждает себя за отсутствие мужества, необходимого для их свершения. Мысленно он всегда пестует любую червоточину души, но отказывает ей в воплощении въяве, а червоточина исподволь подтачивает его. Действие освобождает совесть от греха. Возможно, лучше стоит содеять преступление со всеми его опасностями и ловушками, чем постоянно о нем думать, разжигая страстно желание этот проступок осуществить. Физическое действие освобождает, оно разгружает человека от тяжести мысленного греха, который постоянно его подавляет.
VII
За малыми исключениями, женщины Достоевского, кроме тех, у кого уже имеется опыт материнского сознания, – все они одержимые. Молодые девушки тоже таковы. И, выйдя замуж, такими же и остаются. И тогда они как бы внутренне раздваиваются: источник покоя замутнен навсегда, а источник счастья иссяк.
Все они окунаются в любовь, как бы бросаются в бездну, причем мужчина играет второстепенную роль: ему отводится место партнера, вернее, «дублера», который лишь отражает их собственные чувства.
Героини Достоевского одержимы высшей природой, духовность их подвергается искушению и обольщению, а их разум беспрестанно терзается, потому что они пытаются подчинить его своим целям, но он торжествует и остается мужеподобным, несмотря ни на что, и приручению не поддается. Они не дают бездуховности перешагнуть порог собственной жизни; бездуховность остается вне их сознания и вне разума.
Их послушать, то мужчины никогда не бывают достаточно добродетельными, преданными и честными. Более того, они так слабодушны, что чаще всего и сами это вполне сознают, настолько они не уверены в собственной значимости для любви. Женщины Достоевского заверяют мужчину, что вожделение, которое он испытывает, делает его недостойным любви.
Лучше, чем у Толстого, не скажешь: Левин – этакий прекрасный раскаивающийся недотепа, расстилает объемную картину собственной исповеди и угрызений совести перед задорным носиком невесты! А птенчику – восемнадцать, ему же – тридцать пять лет, и оба они считают, что мужчина должен бы быть целомудренным до семнадцати лет, дабы стать достойным этакого редкостного чуда в юбке, на семнадцать лет моложе его. Кажется, вздор? Но он гораздо серьезнее, чем можно подумать. Ибо, став графиней Толстой, такая вот Китти в течении полувека отравляет жизнь масштабного человека своей ревностью, упреками, пустословием, едва ли не лишив его разума. Кто знает, – не стал ли он ревностным христианином, чтобы просто перестать, наконец, отбывать повинности мужа? Так или иначе, великолепный мастер слова, который так глубоко прозревал в сущность характеров и нравов, сам пасовал перед супружескими ссорами. Он хитрил, чтобы их избегать, он уступал. Сдерживался, ничего, впрочем, так и не достигнув. Кончилось тем, что, в отчаянии, он бежит из собственного дома в свои девяносто три года, чтобы умереть снежным вечером на постоялом дворе в маленьком селении. И поскольку ему так и не удалось надежно спрятаться, то и не смог умереть спокойно, наедине с собой, и уйти из жизни умиротворенным.
VIII
С Достоевским справиться было не так легко. В нем присутствовало в избытке все, что разделяет мужчину и женщину. Он изображает самых сильных мужчин, которые истязают женщину и доводят ее до безумия; вольно или невольно, подобные мужчины оказываются для женщин безжалостными палачами. И самая добродетельная женщина, постоянно колеблющаяся между восторгом и тиранией, доводит мужчину к эксцессам то зла, то жертвенности. Мужчине невозможно жить с такой женщиной, а ей – с ним.
Вот почему Достоевского тянет к страстям незаурядным и простодушно-преступным. В сущности, он мечтает о маленьких девочках. Именно маленькую девочку ищет он и в девушке, и в молодой женщине. Ни одна его возлюбленная не была старше двадцати-двадцати пяти лет. И сам он жил некоторое время с маленькой девочкой, – по крайней мере, в своих фантазиях.
Я считаю, что его садистские склонности не лишены своеобразного чистосердечия. Они требуют смелости, забвения любых условностей, и нечто вроде наивного простодушия. Любой грех такого рода – скорее, умственный. Все берет свое начало в разуме и все сперва в нем и происходит.
Такова плата наиболее гениальных и глубоких умов – это их кошмар и это начало безумия. Все их страсти – горячечны, они будят воображение в тиши. Сладострастие, которое неизбежно в том участвует, кажется тем более преступным в глазах общества, чем естественнее оно в своей лихорадочности и наивнее в своей грозной ненасытности.
IX
Отрекающиеся от Бога отрекаются от всего, и в первую очередь – от самих себя. Не ощущая присутствия Бога, самый образованный человек ничего не разберет ни в других, ни в себе самом. Его разум – лишь орудие всеобщего отрицания. И чем сильнее воля, тем более она преступна, поскольку, при отсутствии объекта любви, остается лишь желание уничтожать. Преступление или отчаяние – иного выхода нет. Отрицание оборачивается либо против других, либо против себя самого. Безумие – кривая, которая соединяет два этих противоположных состояния. Таким образом, отчаявшиеся герои Достоевского кончают жизненный путь либо каторгой, либо самоубийством.
Таков мощный разум Ивана Карамазова, который своим беспощадным анализом уничтожает все и в себе, и в окружающем мире. Или Кириллов из «Бесов», который считает самоубийство единственно верным решением, когда сила воли «убивает» Бога в человеке, не оставляя ничего, кроме всеобщего отрицания. Таков и Раскольников – убийца, в силу своей «высшей природы»; или блистательный Ставрогин: он очень напоминает принца Генри у Шекспира, – тот, благодаря своему гению, был предназначен всяческому величию. Но, будучи лишен веры, и отрицая все и всегда, так и не стал тем, чем должен был стать – великим королем Англии. И после того, как он весь охвачен презрением, на все отваживается и превращает в прах все вокруг, ему остается лишь уничтожить самого себя, и он вешается, как несчастнейший из несчастных, замученный отвращением к жизни, осужденный высшим судией, что наказует преступление против совести и разума, на вечное одиночество в небытии.
Такой человек не способен жить, потому что не способен любить. Чистота любящей души охраняет от ужасающих крайностей тех, кто любит. Бесхитростная любовь дает им пароль к жизни, неизвестный могущественным и вертким.
Забывая о себе самом, лишь чистосердечный обретает всю божественную милость. Для Достоевского, который не знал иного добра и правды, чем Бог-отец всего человечества, символ и идеал высшей добродетели – это юная женщина, молящаяся Всевышнему и поручающая его попечению свое чадо, которое нежно целует. Это – совершенный образ, потому что здесь жертва (женщина) преисполнена счастья, и самозабвение ее – добровольное и счастливое.
Х
Давно, возможно, более двадцати лет тому назад, я подчеркивал, насколько Достоевский отличается от Толстого и других русских писателей. Достоевский кажется революционным лишь тем, у кого превалирует разум, но отсутствует воля и должное воспитание. Для революции он не подходит, потому что религиозен. Он не станет бороться за освобождение рабов. Экономика его не интересует, политика – тем более. Она его не занимает. Крестьяне и сельская жизнь в его произведениях отсутствуют. Достоевский – городской человек, он всегда живет в городе, притом в Петербурге гораздо больше, чем в Москве.
Жизненное кредо этого человека – эстетика прежде всего. Он наивысший художник среди русских поэтов и даже выше Пушкина – его кумира (я называю «поэтами» всех, кому присущи ритм, величие, и красота). Более всего Достоевский укоряет реалистов от политики не в грубости и жестокости, а в убогости и ненависти к прекрасному, в их осквернении духа: резкость Горького, например. Грубость молодых поколений его возмущает.
Нигилистов он считает стаей обезьян, которые в своих клетках подражают гримасам глазеющей публики, и в их поведении осуждает пустоту Запада. Культ красоты во всех проявлениях провозглашал во имя своей веры Достоевский! Он признавал, что всегда существует уродство, которое необходимо уничтожить, а в революции нет ничего более опасного.
Достоевский более нетерпим к вульгарности революционеров, к их гнусным оскорбительным речам, чем к их преступлениям. Их пустые обещания, то есть Слово – та порочная самка, которая вкладывает нож и бомбу в руки мужчины для решительного действия. Хулить все и вся – вот матрица революции. Достоевский постоянно порицает мятежников Петербурга за типично русский изъян – они не преступают чувство меры. Его высший аргумент против нигилистов – обвинения в том, что они плюют на Пушкина и готовы сжечь дрезденскую Мадонну. Оскорбление красоты в жизни и чувствах ему кажется наивысшим грехом, и любое покушение на красоту порицается Достоевским. Революция – взрывчатка и набат. Достоевский так сильно убежден в этом, что повсюду с одинаковым жаром и пылом разит мятежников и реалистов, атеистов и нигилистов. Отсюда его неприятие Тургенева: не прощает ему создание типа нигилиста, который вообще достоин упоминания, а тем более уважения.
Разумеется, великий писатель не провозглашает какой-либо лозунг. Он никогда не принижает свои произведения до доказательства какой-нибудь доктрины. Но этот мощный фантазер ввергает людей и страсти в слишком глубокий конфликт, когда приходится учитывать учение о решительной схватке.
XI
Так он предсказал на полвека вперед захват власти Лениным, и так представил все аспекты трагедии советской власти в «Бесах» – своем самом грандиозном шедевре и, на мой взгляд, наиболее интересном романе, который когда-либо был написан. Казалось, он все придумал, а получилось, что он все предвидел: даже слово «советы» присутствует в романе, а впоследствии, в реальности, обозначит первую ячейку коммунистического общества. Это неподражаемое произведение поистине кажется пророческим. Притом, реальная жизнь еще не воспроизвела многие его страницы. Сегодняшней России остается лишь искать свои корни и их ключевые моменты, которые обнажены в «Бесах».
То, что открылось мне двадцать лет назад, весь мир повторяет сегодня. А потому я жду, что критик Пютуа, сплагиировавший мои исследования, вменит мне в вину подражание некоему академику, перед которым он преклоняется, и который, несомненно, имеет вес.
В «Преступлении и наказании» герой Раскольников – пока всего лишь незаурядный индивидуум, – этакий Жюльен Сорэль зарождающегося нигилизма, чей гений сугубо эгоистичен; его действия и понятия о нравственности и вседозволенности касаются только его самого. Однако, он – крупный хищник, личность, вступившая в борьбу с враждебной СТОЛИЦЕЙ.
Иван Карамазов – молодой человек той же закалки: разум играет у него такую же роль, что сила воли у Раскольникова. Один, в конечном итоге, заканчивает преступлением, другой – сумасшествием. Чистая благость любви, эта вершина бытия, высший предел красоты и жизненного утверждения, противятся тому и другому. Соня, жертва, – Раскольникову, а Алеша, святой, – своему безумному брату.
«Бесы» ведут нас куда дальше. Достоевский – как великий созидатель, сам того не подозревая, предвидел сумерки Христа в человеческих душах и объединил в этом романе всех героев своего творческого видения. Ставрогин – тот же Раскольников, но слишком продвинутый в своем самомнении, чтобы не смочь осудить себя; он не нуждается ни в судьях, ни в каторге: он кончает жизнь самоубийством, потому что он – владыка среди людей, но и над самим собой. Кириллов – тот же Иван Карамазов, но охваченный настолько обоснованным всеобщим отрицанием, что сумасшествие уже излишне: такая логика столь абсолютна, что приводит жизнь к поглощающему небытию.
И «советы» до воплощения самого термина в жизни - адская пародия нового поколения, которая должна была зародиться в день материализации революции, если судьба позволит ей восторжествовать. В «Бесах» она – оказывается мертворожденной; но мы видели, как все произошло, спустя годы, при нашей жизни и возможности судить о произошедшем. И не случится, возможно, уже никогда, что поэт-провидец сумеет материализовать в своем произведении целый мир, схожий с явившимся ему видением. Предчувствовал ли он, что господство термитника столь близко?
Достоевский не испытывает потребности осуждать ад и демонов, которых создал. Он демонстрирует их во всей красе, полностью позволяя представить ужас их победы, если бы они ее одержали: победы невиданных доселе низостей и пошлостей.
Подобно яблоне, которая способна порождать только яблоки, от «Бесов» происходит лишь разрушение, они бесчестят совесть, жгут все, превращают в руины любой талант, превознося наглую суетность всего технического и автоматического. И, конечно же, Достоевский нашел бы больше человеческого в последнем каторжнике и в умалишенной, которая любит, или в мужике на вшивой печи в его избе, чем в Ленине, Троцком и во всех руководимых ими рабах, частичках муравейника. Но последние – самые несчастные, поскольку еще не утратили душу, способную верить в человека.
Перевод с французского Татьяны Багровой.
|