|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск четвёртый
Исповедь
Если хочешь стать оптимистом и понять жизнь, то перестань верить тому, что говорят и пишут, а наблюдай сам и вникай.
Антон Павлович Чехов
Александр Болотов
В БОЛЬНИЦЕ
Нечаянные заметки
Вере
1
Мне давно хотелось написать об этом чеховском рассказе, хотя прекрасно понимаю: никому, кроме меня, это не нужно, и никаких литературоведческих открытий ждать от этой затеи не следует.
Тут существуют два обстоятельства. Во-первых, эти мои заметки будут, видимо, интересны прежде всего тем, кто сам читал рассказ «Архиерей». Написан он за два года до кончины автора, и Чехов, врач по первой профессии, тогда, конечно, уже знал, что болен смертельно. Смертельной оказалась и болезнь героя рассказа - архиерея, владыки Петра.
Второе, чисто внешнее обстоятельство, это то, что начаты, эти заметки в весьма специфическом лечебном учреждении, в которое я иногда, к несчастью, попадаю. Здесь лечат страдающих хроническим алкоголизмом, а в последнее время и наркоманов. Все они - глубоко несчастные люди, особенно алкоголики. Что же касается наркоманов, то эта публика цинична и, как мне объяснили, приходит сюда отдохнуть от жизни на воле, где их рано или поздно ждёт смерть от передозы. Здесь врачи величину требующейся им ежедневной дозы снижают, наркоманы из больницы уходят, и начинается новый круг их безумной жизни. Я не медик и, может быть, объяснил всё это как-то неточно. Скажу одно: заносчивее и неприятнее наркоманов, этих мнящих себя полубогами наглецов, я не встречал. Если Бабель писал про одну из своих героинь, что в её глазах навсегда окаменело распутство, то в глазах наркоманов, которых мне приходилось встречать, навсегда окаменело презрение ко всем, кто не они. Алкоголики же, в частности я, оказываются здесь после очередного глубокого запоя. У меня он длится, как правило, месяц и выйти из него самостоятельно, т.е. без медицинской помощи, я не могу. После этого год или полтора не употребляю спиртного совсем, стараюсь побольше и поплодотворней работать, но вдруг на чём-нибудь опять срываюсь.
На чём именно срываюсь - это тема особого разговора.
Случаи бывали разные. Абсолютно не помню причины первого, весьма тяжёлого срыва, произошедшего летом 1994 года и сопровождавшегося слуховыми и зрительными галлюцинациями. Помню только, как обидно было валяться на больничной койке, когда интеллигенция нашего города наслаждалась общением с возвращавшимся в Россию и остановившимся у нас на несколько дней А. И. Солженицыным. Заведующая отделением, в котором я тогда лечился, высокая и статная женщина, несколько раз приглашала меня на беседу. Уже перед выпиской вновь позвали в её кабинет. Пристально взглянув мне в глаза, она спросила:
- А хотите, я скажу, о чём Вы в последние дни думаете?
- ?
- А думаете Вы, что, выйдя от нас, больше не станете пить помногу и подолгу, что перестанете употреблять всякую дрянь – только хороший алкоголь и только по праздникам - 2-3 рюмки, не больше, как и подобает интеллигентному человеку. Ведь верно - такие у Вас планы на дальнейшее? Культурное, как говорится, питьё?
Пришлось тогда сознаться, что примерно об этом я и в самом деле думал.
- Так вот, ничего из всего этого не получится. Вы – наш больной. Начнёте с 1-2 стопок самого благородного вина, а закончите встречей со мной вот в этом кабинете.
Права она оказалась на все сто процентов.
Не стану описывать случаи срывов, связанных с женщинами, - чтобы никого не компрометировать, а главное - чтобы ещё больше не обидеть моего самого большого друга в этой жизни - жену.
Приведу лишь два примера - вполне полуанекдотических, но и вполне реальных. Первый связан с обыкновенным солёным огурцом. Второй - со знаменитым французским коньяком «Камю» (хотя, вполне возможно, что, в отличие от мастерски засоленного огурца, это был фальшак, разлитый в красивые бутылки в каком-нибудь подмосковном сарае).
Года два назад я пришёл по делу к приятелю детства - младшему брату моего давным-давно скончавшегося от полученного в армии облучения лучшего друга детства и юности (история, о которой, кстати сказать, я просто обязан написать, но об этом в следующий раз). Так вот, зайдя к брату моего покойного друга буквально, как мне думалось, на минутку (даже раздеваться вначале не хотел – просто нужно было забрать забытую когда-то у них вещь), я увидел, что хозяйка - гостеприимная Галка, уже накрывает на стол.
- Ребята, - помнится, сказал я, - перекусить с вами, чтобы вас не обижать, я, конечно, сяду, но только, как говаривал Райкин, только без Этого: нахожусь в строгой завязке, т.к. объявил сам себе Год Трезвой Свиньи.
- Ну и не пей, никто тебе насильно в рот лить не собирается. Посидим, поговорим - сколько ж не видались...
И вот тут-то и выкатился на белоснежную тарелку из банки этот злосчастный небольшой огурец. Даже не притрагиваясь к нему, можно было понять, какой он, гад, ядрённый, как умело, с какой любовью засолен, как пахнет от него смородиновым листом и укропчиком, как он станет похрустывать на зубах после того, как она, мамочка, будет уже катиться вниз по пищеводу...
- Ладно, одну я приму. Вот под этот огурец. Но только одну...
- Огурцы, Шурка, нынче и правда удались, грех жаловаться, - сказала довольная хозяйка.
Надо ли говорить, что кончилось всё трёхнедельным запоем и больничной койкой - тоже, кажется, примерно недельки на три-четыре.
На этот же раз я оказался на шикарном банкете по поводу выхода Полного собрания сочинений Великого российского Классика. К выпуску одного из томов этого собрания сочинений я имею небольшое отношение - участвовал в написании комментариев к помещённым в нём «Запискам из Мёртвого дома». Я сидел за богатым столом, угощался всякими вкусными вещами, подливал водку в рюмку сидящей слева интересной дамы. Сам же пил только минералку. А потом заметил, что прямо передо мной стоит полная раскрытая бутылка французского коньяка «Камю», о котором до этого я только читал в художественной литературе. Решил попробовать, а дальше... Дальше - всё, как по писанному - кошмар месячного запоя и больница...
Нынче всё почему-то проходило особенно тяжело. Должно быть, просто-напросто уже сказывается возраст.
И вообще: весело и приятно пить только первый, ну, может быть, ещё второй день. А потом начинается болезнь - изнуряющая, ничем незаглушаемая тяга к очередной порции спиртного. А главное – боязнь, что вот оно кончится, обнажится дно бутылки, и поэтому загодя, заранее нужно думать, чтоб была следующая, чтоб «керосин» не кончался ни на минуту. Чтоб он был, был... Совсем не обязательно прикладываться к бутылке поминутно, главное, чтоб она имелась, чтоб было к чему приложиться, прислониться, чтобы грело душу само её наличие...
А сколько нужно силы воли, да потом уже и просто физической силы, чтобы в очередной раз сходить в магазин. Днём, особенно в первые дни запоя, терзает ещё и стыд: все кругом чем-то заняты, идут куда-то по делам, по дорогам снуют машины, у прохожих озабоченные, весёлые - живые лица. А ты, небритый с прошлой недели, насквозь пропитанный запахом дрянного портвейна, едва переставляя ноги, бредёшь с позорной в общем-то целью - купить очередную бутылку пойла...
Особенно тяжело ночью. И особенно, видимо, именно мне. Потому что чувство полного и абсолютного одиночества терзает меня острее, т.к., находясь в своей комнате, формально я не одинок. Да, измучившаяся со мной за день и вечер, жена спит тяжёлым сном где-то в своей спальне. Но видя, что не сплю я, не спят два других существа - закадычные подружки - старая овчарка Эльза и молоденькая ещё озорная кошка Муська. Они прекрасно чувствуют моё состояние, и мне кажется, стараются как-то помочь. Вот глубоко, по-человечьи вздыхает Эльза. Вот лижет мне руки Муська. И это присутствие двух живых близких существ, которым я ничего не могу объяснить, делает моё ночное одиночество особенно страшным и тяжёлым.
Впрочем, может быть, всё это мне просто кажется, мнится, как говорила моя бабушка.
Три часа. В окно светит полная луна. В бутылке кончается распроклятый портвейн, и опять нужно идти в круглосуточный ларёк. Начинаю медленно одеваться. Прежде всего обуваю Эльзу - надеваю носок на ту её лапу, которая была когда-то травмирована и поэтому особенно мёрзнет на морозе. Беру с собой собаку совсем не потому, что боюсь идти по ночной улице, этого да и много другого я давно уже перестал бояться. Просто не хочется оставаться одному, да и ей не помешает заодно сделать свои нехитрые собачьи дела.
Эльза рада, она, как и все собаки, всегда рада, когда идёт гулять.
По-иному ведёт себя Муська: прыгает ко мне на колени, опять начинает лизать руки, тереться, как бы говоря: «Не ходи! Ну, не ходи, не надо! Ну, прошу тебя...»
Нервы давно, что называется, в разносе. Я глажу Муську, и слёзы текут по моим небритым щекам. Я испытываю, может быть, самое страшное и самое стыдное человеческое чувство – чувство мерзкой жалости к самому себе. Ссаживаю Муську с колен и иду в прихожую надевать пальто.
На улице ни души. Нам нужно пройти большой, застроенный гаражами двор и перейти широкий проспект, на другой стороне которого и стоит бдящий всю ночь киоск. Сделала свои дела собачка, ей весело и, видимо, даже интересно - не часто приходится гулять глубокой ночью.
Рядом с нужным нам «комком» бесшумно беснуется световая реклама открывшегося здесь недавно ночного игорного дома. Открылся он в помещении, где до этого располагался прекрасный, богатый хозяйственный магазин. Здесь можно было купить всё – от сапожного крема до холодильника, от хрустальной вазы до чугунной печки-буржуйки. Я, например, когда-то купил здесь портативную пишущую машинку. Иногда просто заходил в этот магазин - полюбоваться на разные красивые и нужные вещи, которые в годы моей молодости были, как правило, ужасным дефицитом, а теперь: покупай - не хочу... И вот сейчас вместо всего этого - какой-то игорный дом... А я недавно приценился в «продвинутом» обувном магазине к импортному сапожному крему: тот, оказывается, стоит чуть ли не столько же, сколько хороший кусок мяса! Бред какой-то...
Вот и ларёк. Стучу. Гостеприимно распахивается амбразура, через которую общаются по ночам продавец и покупатели. Послышалась музыка, пахнуло тёплым и чем-то вкусным. Сквозь узкую амбразуру я не вижу лица девушки, оно где-то там, выше. Вижу только стройную талию и замечательную, высокую грудь с дерзко торчащими сквозь тонкую ткань блузки крупными, выразительными сосками. Лифчика ночная продавщица явно не носит. Механически лезут в глаза все эти неуместные сейчас детали. Для чего мне сейчас всё это – сапожный крем, соски... Ведь еле ноги передвигаю...
Она берёт деньги, отсчитывает сдачу, подаёт бутылку и даже ласковым голосом благодарит за покупку...
Возвращаемся. Психологически мне становится легче. Делаю большой глоток, ставлю возле дивана почти полную бутылку. До утра, проклятого утра, которое опять принесёт столько проблем, - тяжёлых разговоров, упрёков, ненужных телефонных звонков или даже - не дай Бог! - чьих-нибудь визитов - до этого нежеланного утра ещё далеко.
Ложусь. Кошка тут же забирается мне на грудь. Где-то рядом с диваном, вздыхая, растягивается и Эльза. Постепенно нечто, похожее на сон, приходит ко мне...
Смутно помню, как ещё через несколько дней жена и друзья собирали меня утром в больницу.
- Хотя бы бутылочку пива! Последнюю бутылку пива!.. Я в машине, по дороге...
- Да, купили уже, купили! Не звери же мы...
А последняя рюмка
из такой выползает тьмы,
что шевелятся волосы на голове у Неверующего
Фомы,
разлепляются губы, силясь произнести
давно забытое имя:
Господи, пронеси!..
(Из стихотворения Вероники Шелленберг)
2
Прошло уже больше половины положенного срока лечения. Я перестал тупо слоняться по коридору или сидеть на кровати, уставившись в пол. Перестал интересовать только чифир, который, избавляясь от пустоты, наступающей без алкоголя, здесь пьют почти все. Меня, наконец-то, потянуло читать.
Книг в больнице немного - один шкаф. Но среди них есть немало хороших. И надо же было случиться именно так, что одним из первых мне попался в руки Чехов - тоненький томик из старой серии «Классики и современники». Но «Архиерей» в этом томике был!
Я давно заметил, что книги - это такая удивительная вещь, что, если их собралось хотя бы с полсотни, то обязательно, непременно среди всяческой дряни найдётся и что-то хорошее, а, если повезёт, то и очень хорошее.
Лет двадцать с лишним назад я, вольный корреспондент одной, теперь уже несуществующей газеты, оказался на борту огромного сухогруза «Морской-5». Мы везли уголь за Полярный круг - в Тазовскую губу, но где-то примерно в районе Нового Порта застряли в губе Обской. Оказывается, местами она мелководна, а тут резко подул южный ветер и выдул из Обской губы почти всю воду. Судно наше легло на киль, и 13 суток мы сидели на мели. Вот уж тоска-то была неописуемая!.. Усугублялась она ещё и белой полярной ночью, которая меня почему-то всегда тревожит.
Вначале я выпил те несколько бутылок водки, которые, следуя советам бывалых людей, захватил с собой для обмена у ненцев на рыбу. Потом, отлежавшись, сходил в душ и начал разыскивать боцмана Юру - помнится, тот говорил что-то о судовой библиотеке. Вся она разместилась в небольшом шкафчике, и всю её (т. е. буквально всю) я прочёл. Особенно мне запомнились толстенные переводные романы братьев-таджиков, узбеков, киргизов и туркмен. В романах рассказывалось примерно об одном и том же - о героическом становлении в этих экзотических республиках родной советской власти, о жестоких басмачах, сорванных паранджах, перерезанных от уха до уха горлах, арыках, хлопке и прочей среднеазиатчине, которой я наелся тогда на всю оставшуюся жизнь. Но даже там, посреди обмелевшей Обской губы нашлись замечательные двухтомные мемуары генерала Игнатьева «50 лет в строю». Не отрываясь, читал я эту прекрасную, умную и нужную книгу - и тогда, когда, наконец-то, подул ветер с Севера, пришла вода, мы сошли с мели и двинулись дальше - к Тазу, и тогда, когда «Морской-5» выгрузил уголь и пошёл вначале в Салехард - загружаться попутным лесом для Хантов, а затем почти пустой пошёл обратно вверх.
Вот и нынче в этом доме скорби нашёл я не что-нибудь, а нечто из самого любимого – «Архиерея»...
Сколько раз перечитывал я его? Пять, десять?
(Как, замечу в скобках, когда-то бесчисленное количество раз перечитывал рассказ Хэмингуэя «Убийцы» - там я просто ловил кайф от мастерски выписанных диалогов.)
Но здесь-то, в случае с «Архиереем» было нечто совсем другое - гораздо более серьёзное.
Человек одинок. В этом, может быть, самая большая его трагедия. Это понимал Чехов, сочиняя «Архиерея». А ведь Чехов находился тогда на вершине славы, был окружён искренними друзьями и почитателями, за каждым его шагом благожелательно следила пресса, интеллигенция буквально молилась на него. Он видел всё это и всё-таки был одинок. Может быть, как раз потому, что точно знал о своей скорой смерти. Может, поэтому за 12 лет до написания «Архиерея» именно чувство одиночества погнало его во внешне бессмысленную поездку на Сахалин, которая многим до сих пор представляется загадочной и необъяснимой.
Герой «Архиерея» умирает всё-таки внезапно (для себя, во всяком случае). Ему просто нездоровилось в последние дни, но и мысли не было, что это конец. Он страдает от другого, может быть, более тяжёлого, более страшного, чем страх смерти, - от беспросветного одиночества. Родная мать, самый близкий человек, не воспринимает его как сына. Для неё он прежде всего - архиерей, владыко, высокий церковный чин.
Сам-то он искренне обрадовался приезду матери, которую не видел целых девять лет. Шла всенощная под вербное воскресение. Уставший, ещё не подозревающий, что он заболел не чем-нибудь, а брюшным тифом, архиерей Пётр участвовал в раздаче вербы. «Дыхание у него было тяжёлое, частое, сухое, плечи болели от усталости, ноги дрожали».
И вот именно в этом полубреду ему показалось, что в толпе к нему подошла мать. Она взяла у него вербу и потом всё время хорошо смотрела на него. Архиерей в точности не был уверен, что это именно его мать, может быть, это была просто другая старая женщина, похожая на неё. Но по его лицу потекли слёзы. Вблизи его также кто-то заплакал, думая, видимо, что слёзы владыки вызваны самой молитвой. И вскоре вся церковь наполнилась, как пишет Чехов, «тихим плачем».
А после службы ему и в самом деле доложили, что приехала мать.
Но во-первых, она зовёт его на «вы» (хотя и не это главное), а во-вторых, он всей душой, всем своим существом ощущает, что настоящего-то материнского чувства у неё по отношению к нему, можно сказать, и не осталось. Мешает сан.
К великому сожалению, сам я не верю в Бога, хотя искренне и даже с некоторой хорошей завистью (если может быть хорошей зависть - чувство, как я понимаю, всё-таки греховное) уважаю религиозные устремления других людей. Ну, а отсутствие веры, возможно, мешает мне до самого конца понять рассказ «Архиерей». Однако всё-таки ещё порассуждаю на эту тему. Просто потому, что давно хочется.
«И несмотря на ласковость, с какой она (мать - А. Б.) говорила это, - читаем в рассказе, - было заметно, что она стеснялась, как будто не знала, говорить ли ему ты или вы, смеяться или нет...»
Вот архиерей рассказал, как сильно скучал по ней за границей.
«Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьёзное лицо и проговорила:
- Благодарим вас.
Настроение переменилось у него как-то вдруг, он смотрел на мать и не понимал, откуда у неё это почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал её. Стало грустно, досадно».
Человек одинок. Каждый из нас шестерых, по самым разным обстоятельствам попавших в больничную палату, это чётко знает. Каждый и говорит только о себе, редко расспрашивает соседа об его бедах, они ему попросту неинтересны.
Хорошо это или плохо? Да и надо ли нам судить об этом? Так получается...
Но мы больны. И лечить врачам надо всех. Нас и лечат. Причём, относятся ко всем одинаково ровно, я бы даже сказал, хорошо. Всячески подчёркивают, что мы именно больные, а не преступники. Хотя среди нас попадаются ребята ещё те. Мне, например, дали почитать книгу «Отзывы и предложения пациентов».
Вот одна из записей:
«Я наркоман с многолетним стажем и для меня поспать в сутки 3-4 часа - это счастье... Ближе к делу. В 23.00 отбой, мне только что прокачали на ночь капельницу, и я решил попить чайку с вареньем. (На самом деле, наверняка захотел в полночь заварить себе шары - жуткой смеси из чифира, сгущёнки и таблеток димедрола - А. Б.) Еле нашёл чайник, набрал воды, поставил, прихожу, а там пусто, нету... Пошёл искать, а прихвостни вашего персонала его тащат...» И так далее - в таком же презрительном и скандальном духе.
«Какой я архиерей? - говорит герой чеховского рассказа перед предсмертным кровотечением. - Мне бы быть деревенским священником, дьячком или простым монахом... Меня давит всё это... давит...»
Только умирающего старая мать снова стала называть Павлушей, сыночком и голубчиком. Только умирающего...
- Не беспокойте владыку, - услышала она в ответ от одного из приближённых к архиерею.
Так ничего и не смог ответить матери умирающий.
А через месяц с небольшим уж мало кто и верил, что у неё был сын-архиерей...
Ну, а мы-то, мы-то что? Что нам-то делать со своими малопонятными жизнями?
Постараюсь быть искренним. Чувство вины после каждого срыва есть. И немалое. Запущены дела, не выполнены обещания... Но с выздоровлением всё это постепенно выправится, сделается. Работать я пока, вроде бы, не разучился. А людей, которые не поймут, не простят, не помогут, вокруг меня пока, кажется, нет. Или почти нет.
Пустота в душе, одиночество - от них избавиться труднее.
Через какое-то время не все, повторю, верили, что у героини чеховского рассказа был сын-архиерей.
Тут легко провести нехитрую аналогию: пройдёт совсем немного времени после нашего естественного физического ухода из этого прекрасного, единственного и ужасного мира, и мало кто станет верить развесёлым и грустным рассказам других людей о наших делах.
Ну, чуть дольше, чем мы сами, чем рассказы о нас, проживут написанные нами книжки. Но «всё проходит», было, говорят, написано на кольце мудрого царя Соломона. А хороший писатель Всеволод Иванов усмехался, думая на подобные темы в конце своей жизни. «Всякая литература, - писал он в 1962 году, - через сто, двести (триста лет уже для Шекспира) отмирает. И почему ей не отмирать, когда гибнут целые цивилизации, уходя бесследно во тьму?»
А может, говоря об этом с некоторой, повторяю, усмешкой, Всеволод Иванов - вольно или невольно (хочется думать, что вполне сознательно) бесстрашно смеялся над самым страшным в нашей короткой жизни - над одиночеством? На следующий год он умер от рака, не дожив и до 70-ти.
* * *
И маленький, чисто «литературоведческий» экскурс. Оказывается, Чехов работал над своим «Архиереем» долго и трудно. За год до появления рассказа признался жене, что тот «сидит у меня в голове уже лет пятнадцать».
При публикации болезненно ждал вмешательства цензуры («не уступлю ни одного слова»). Но с этим как-то обошлось.
Рассказ нравился Льву Толстому. Тончайший, придирчивый и завистливый Бунин утверждал, что «Архиерей» «написан замечательно», говорил об его красоте.
А вот современная Чехову критика, хоть формально рассказ и похвалила, но глубины его по-настоящему не поняла.
Критика же советская (например Г. Бердников в серии ЖЗЛ, 1974), как и во многих других случаях с Чеховым, сделала автора «Архиерея» неисправимым оптимистом, воспевающим могущество неостановимой, продолжающейся жизни.
Ну что тут поделаешь - махровый соцреализм стоял на дворе...
Да, недавно случайно узнал: сухогруз «Морской-5» продали с Иртыша куда-то на Каспий. Кто-то владеет им теперь, может быть, бывшие братья по Союзу ССР, а может, даже иранцы?.. Тоже грустно: когда-то я провёл в его каюте почти полтора месяца, и это были, как я теперь понимаю, не худшие полтора месяца в моей странной жизни. Ведь я не только пил предназначенную ненцам водку, но и написал тогда немало - причём, не только обязательный очерк о «Морском-5» и его команде, но и ещё несколько вещей, которые вошли потом в книги. Именно в этой каюте решился попросить рекомендацию в Союз писателей у одного из самых уважаемых мною людей - у новосибирского литературного критика Николая Николаевича Я.: бросил ему письмо где-то, кажется, в Салехарде, а вернувшись потом домой, нашёл на столе пакет из Новосибирска, и, ещё не раскрывая, уже по его толщине понял: рекомендацию Н.Н. мне дал!
Из иллюминатора этой каюты я смотрел тогда на проплывающие мимо пустынные обские берега, вдыхал тянущий с Ледовитого океана ветер. Мне было уже сорок, но почему-то казалось - всё ещё только начинается...
В больнице на этот раз меня продержали недолго – ровно три недели. Двадцать один день. Счастливое – для игроков – число.
А что – может, поиграем ещё и мы? Может, не всё уже позади? И может, придут ещё к нашей скромной тройке желанные семёрка и туз?..
|