|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск четвёртый
К 185-летию Ф.М. Достоевского
Лавры иногда пускают корни в голову.
Станислав Ежи Лец
Виктор Вайнерман
ДОСТОЕВСКИЙ В ОМСКЕ
Воспоминания, легенды и мифы
Страница 1 из 2
[ 1 ] [ 2 ]
Уникальный материал для изучения биографии Ф.М. Достоевского дают воспоминания современников. Особую ценность имеют те из них, что посвящены сибирскому периоду его жизни. В это время Достоевский был вырван из круга родных и близких ему людей, потерял прежних друзей и знакомых. Он был помещён в чуждую, и если не враждебную, то неведомую среду. Жизнь для него начиналась с чистого листа...
Встреча сибиряков с писателем, с живым человеком, до тех пор известным лишь по произведениям, опубликованным в «Петербургском сборнике» и «Отечественных записках», произошла в очень непростое для него время. Он находился в точке переосмысления всей своей прежней жизни, всех прежних отношений с обществом, на грани перелома и перерождения всех прежних убеждений. Каторга и последующая солдатчина подвергли суровому испытанию и сугубо человеческие качества Достоевского, и его ощущение себя представителем определённого класса и определённой социальной группы. В Омске автору «Бедных людей» помогали, в основном, дворяне. Он не мог принимать эту помощь естественно, в простоте душевной. Ведь он, в прошлом дворянин, сослан в арестантские роты, лишен всех прав и закован в кандалы. Унижен и оскорблён… Одно дело, когда тебе подаст копеечку такая же нищая, бесправная девочка, другое дело, когда милость окажет человек, облечённый властью. Не хочет ли он, подавая, указать тебе твоё настоящее место?..
В свою очередь, огромная масса каторжан из простонародья, тоже ошельмованная, да ещё и клеймённая, «не могла устать в преследовании» бывших господ. Не будучи человеком выдержанным, уравновешенным, а, напротив, страдая от собственной чувствительности по отношению к окружающему, Достоевскому нелегко было сохранить, с одной стороны, доброжелательность, сердечность и человеколюбие по отношению к тем, кто стремился протянуть ему руку помощи, с другой – не озлобиться и не ожесточиться на преследователей и гонителей... Достоевский в сибирскую пору своей жизни – в некотором роде литературный персонаж, все чувства которого обострены до предела, все прежние убеждения подвергаются сомнению, каждый миг в настоящем может оказаться последним, и свобода в будущем кажется столь же ослепительно прекрасной, сколь недостижимой. Когда он впоследствии напишет о «горниле испытаний», сквозь которое прошла его «осанна», мы понимаем, что он пишет о своём пути к истинной вере, к отказу от бунтарства, к смирению и всеприятию…
Интерес к Достоевскому в Сибири традиционно проявляют не только профессионалы – литературо- и краевеведы, журналисты, но и обычные читатели. Любопытство последних носит иногда болезненный характер. Обыватель хочет знать все слабости известного человека, всю подноготную его поступков. Он пытается, подглядывая в замочную скважину, увидеть то, что может оправдать его собственное, далеко не всегда образцовое поведение.
Как вёл себя на каторге и в последующей солдатчине зажатый в тиски жёстких административных требований и лютой ненависти тот, кого мы называем властителем дум, тот, кто сам себя считал пророком? Не подличал ли в трудную минуту? Не становился жестоким, трусливым? Не кичился своим превосходством над слабым и не унижался ли перед сильным?.. Быть может, именно обывательское любопытство и породило столько слухов и легенд, связанных с пребыванием Достоевского в Сибири? До сих пор некоторые местные краеведы не желают ничего слышать о страданиях Достоевского на каторге и в солдатах. Он, мол, здесь, как сыр в масле катался. Недавно автор из Алматы принёс мне для ознакомления рукопись своей статьи о Достоевском. В ней, в частности, говорится, что Достоевского «распределили при комендатуре, как знающего иностранный язык, с жильём и основным занятием уборкой улиц». Вместо ответа на вопрос, откуда почерпнул столь ценную информацию, автор стушевался и обещал изменить в статье этот фрагмент… Известный омский краевед постоянно сообщает детям, для которых проводит экскурсии по крепости, о том, что Достоевский, якобы, находился в Омске на каторге только номинально. Что мол, это за наказание, если арестант ходит в гости к начальству, работает не на каторжных работах, а в канцелярии, так сказать, по основной специальности… Имея на руках документы, позволяющие категорически не согласиться с подобными утверждениями, смею заявить, что Достоевский ходил работать не только и не столько в канцелярию. Что в гости к начальству он не ходил, и, в лучшем случае, его могли позвать куда-нибудь к чёрному ходу, потому как за каждым шагом самого начальства пристально следили желающие подняться на ступеньку иерархической лестницы повыше. И что в живых среди каторжан он остался вовсе не благодаря помощи омских друзей, а лишь благодаря своему умению «быть человеком между людьми». И всё же от себя добавлю, что, вероятно, Достоевскому историю болезни из военного госпиталя на руки выдали по знакомству. Иначе она сохранилась бы в архивах, подобно «Статейным спискам арестантов Омского острога». Зачем понадобился Достоевскому его «Скорбный лист» (история болезни)? Наверно, потому, что недавний обожатель Миннушек и Кларушек[ 1 ] хотел бы скрыть, какую именно болезнь он лечил в арестантской палате. Хотя в сохранившемся письменном источнике определённо сказано, от какой именно болезни принимал лекарства в арестантской палате омского военного госпиталя прославленный автор «Бедных людей»…
Воспоминания об омских годах Достоевского можно разделить на две группы. Первая — это воспоминания, написанные теми, кто встречался с писателем в Омске. Момент авторской записи особенно важно подчеркнуть, потому что уже в первом пересказе трудно сохранить интонацию очевидца, а ведь некоторые воспоминания записаны со вторых и даже с третьих слов.
Ко второй группе как раз и относятся такие воспоминания, то есть, повторюсь, это воспоминания, записанные со слов очевидцев другими людьми. Впрочем, деление на группы может производиться и по иному принципу: например, по хронологии изложенных в них фактов или по времени публикации, по достоверности воспоминания как документального источника и т.д.
Много интересных сведений содержат письма, адресованные Достоевскому, а также переписка его друзей. Они, казалось бы, не являются мемуарами, т. к. содержат сведения об очень близком прошлом. Но все-таки о прошлом. Поэтому мы не раз будем обращаться к письмам, деля их по избранному принципу — рассказ о собственном отношении или поступке и пересказ услышанного от других.
В первой группе единственные законченные воспоминания принадлежат перу Шимона Токаржевского, поляка, товарища Достоевского по омскому острогу.[ 2 ] Впервые на русском языке они были частично опубликованы в шестом томе сборника «Звенья» за 1936 год. В.Б. Арендт перевёл на русский язык две главы из книги Ш. Токаржевского «Воспоминания каторжанина», изданной в 1911 году в Польше. Это не единственное обращение Токаржевского к годам, проведенным в Омске. В 1902 году на польском языке вышла его книга «Семь лет каторги», где также шла речь о Достоевском. Об этой книге и её первом переводе на русский язык мы поговорим чуть ниже.
Читатели, знакомые с «Записками из Мёртвого дома» Ф.М. Достоевского, с любопытством прочтут воспоминания Токаржевского. Их автор идёт вслед за Достоевским, описывая некоторые эпизоды жизни омской каторги. Так же, как и автор «Записок из Мёртвого дома», Токаржевский уделяет большое внимание сценам спектакля в остроге.
Невозможно читать без волнения страницы, рассказывающие об этом. Закованные в кандалы каторжане, надев сценические костюмы, играют свои роли не менее вдохновенно, чем профессиональные артисты. Силой воображения они уносятся за пределы острога на волю. И вот уже зрители — не безликая масса людей, а участники действия, происходящего на импровизированной сцене. Токаржевский называет две пьесы, сыгранные арестантами — те же, что упомянуты в «Записках»: «Филатка и Мирошка» и «Кедрил-обжора» (только почему-то имя Филатки у Токаржевского записано как Фирлатка). Конечно, есть расхождения в текстах Токаржевского и Достоевского. Так, Токаржевский иначе рассказывает содержание пьесы «Кедрил-обжора». Обжору-Кедрила у Достоевского забирают черти, у Токаржевского пьеса заканчивается тем, что слуга после того, как барина утащили в преисподнюю, принимается за его обед с «различными винами, пикантными и вкусными закусками».
Несопоставимо, конечно, писательское дарование обоих. Кроме того, текст Достоевского напоминает в отдельных местах режиссёрскую разработку пьесы, с установками для актёров и сценическими ремарками. Да это и неудивительно — сам Токаржевский признавал, что «импровизированными артистами, в качестве режиссёра, приглашён был писатель Фёдор Достоевский — для указаний, как по-театральному надо говорить и прочее».[ 3 ]
Сопоставляя воспоминания Токаржевского с соответствующими страницами «Записок из Мёртвого дома», читатель отметит, что Токаржевский повторяет или близко к тексту интерпретирует рассказанное Достоевским, добавляя, однако, любопытные подробности, которые ранее не были известны. Оказывается, у «артистов» была афиша. «Экс-канцелярист, каторжанин Баклушин, приготовил афишу, — пишет Токаржевский, — на большом листе бумаги, оклеенном толчёной, серебристой каймой, среди мистических и мифологических изображений, значился текст: «Афиша для Высокоблагородных господ офицеров караульных, а также Высокоблагородных господ офицеров дежурных, равно для Высокоблагородных господ офицеров инженерных, а также для благородных и высокорожденных особ». Далее были выписаны названия комедии и «пантомимы с музыкой», с указанием фамилий выступающих в них узников артистов».[ 4 ] Токаржевский показывает, что некоторые офицеры приняли участие в подготовке спектакля. «Костюмы для артистов были выпрошены в городе. Жена коменданта крепости, г-жа де Граве, обещала поношенный мундир полковника, с массой золочёных гусарских шнуров и аксельбантами. Адъютант генерала Абросимова обещал свою поношенную шапку».[ 5 ] Судя по этому сообщению, помощь от названных людей приходила систематически, иначе желание помочь каторжанам не выразилось бы столь явно. Фамилии офицеров, видимо, названы условно — так, генерала с фамилией Абросимов в Омске не было. Скорее всего, Токаржевский забыл их настоящие имена — прошло более 50 лет с момента его выхода из омского острога. Это же временное отдаление от событий позволяет думать, что, меняя фамилии, Токаржевский не думал о конспирации — тех людей уже не было в живых.
Основной мотив главки «Суанго» — дружба Достоевского с собакой. Он известен опять-таки по «Запискам из Мёртвого дома». В главе «Каторжные животные» говорится о собаке по кличке Шарик, которую Достоевский спас от голодной смерти. Собачка привязалась к Достоевскому. В обоих произведениях судьба этого животного трагична. Но, судя по «Запискам...» Достоевского, собака погибла от руки живодёра, а, по Токаржевскому, она была отравлена.
- Минуточку! — воскликнет требовательный читатель. — Но что нам за дело до какой-то собачки и её судьбы! Важны ли такие мелочи? А где крупные проблемы, новые факты биографии Достоевского? Где «клубничка», наконец? Если её нет, то хоть изюминку-то предъявите!
Заметим на это, что там, где речь идёт о таких личностях, как Достоевский, важны все мелкие детали, вплоть до цвета новой заплатки на одежде соседа писателя по нарам. В истории же, рассказанной Токаржевским, важно то, что собака Суанго издохла от яда... предназначавшегося Достоевскому.
Официальные источники утверждают, что у Достоевского в каторге часто случались приступы падучей, и он после припадков попадал в омский военный госпиталь. Здесь его опекали врачи, фельдшеры и их жёны. (Опекали, хотя рисковали при этом жизнью). И вот один из докторов, Борисов (фамилия доктора с такой фамилией не встречается в документах. Вероятно, Ш. Токаржевский и в данном случае использует условную фамилию), уезжая к больному, передает Достоевскому деньги. Это заметил один из арестантов, Ломов (такой арестант действительно был в остроге при Достоевском. Семья Ломовых выведена и в «Записках из Мёртвого дома», правда, безотносительно к госпиталю).[ 6 ] Через некоторое время фельдшер, находившийся в сговоре с Ломовым, принёс Достоевскому молоко. Тот хотел его пить, но собака Суанго, приручённая Достоевским, неожиданно вбежала в палату и, кинувшись к нему, стала выражать свой восторг. Молоко пролилось. Собака на радостях его слизала. Вошедший фельдшер выгнал собаку из палаты. И лишь позднее Достоевский узнал, что она издохла от принятого ею «угощения». Эта история не повторяется в других биографических источниках. Сюжет о покушении на его жизнь отсутствует и в текстах Достоевского.
Ярко и красочно рассказывает Токаржевский о некоторых работах арестантов, об их взаимоотношениях друг с другом. В переведенном В. Арендтом отрывке отразились политические дискуссии, которые вели между собой «государственные преступники» из России с участниками польского освободительного движения.
Яростно спорили они друг с другом, толча алебастр. «Разговор между нами и Федором Достоевским всегда начинался в минорном тоне, с обмена мнений в вопросах для нас и для него более или менее индифферентных, но он скоро переходил в острую полемику и страстный спор по другим вопросам.
Слова из уст быстро вылетали, под аккомпанемент наших энергичных ударов молота, из-под которых разлеталась пыль по воздуху, наполняя барак миллиардами белых, блестящих, как бы живых искорок.
При таком запальчивом, возбуждающем нервы и волнующем кровь, споре мы ударяли молотами с таким размахом, что даже инструктор наш, человек весьма добродушный, Андрей Алмазов, восклицал: «Легче, ребята! Легче!» и часто предлагал нам отдых раньше назначенного часа».[ 7 ]
По мнению специалиста, изучившего польский оригинал воспоминаний Токаржевского, «перевод Арендта (...) не идеален ни с точки зрения учета нюансов содержания, ни в смысле передачи тональности оригинала. (...) Отчасти это объясняется тем, что В.Б. Арендт умер до выхода в свет его перевода и, очевидно, не держал корректуры». Последнее замечание представляется весьма странным, т.к. чтение корректуры даёт возможность приблизить к идеалу готовый текст, но не даёт возможности улучшить качество перевода. В статье цитируемого исследователя упоминаются мемуары товарища Достоевского по каторге Ю. Богуславского, опубликованные под названием «Воспоминания сибиряка» в 1896 году в краковской либерально-демократической газете «Новая реформа». Эти воспоминания на русском языке не были изданы и упоминаются только в польской специальной литературе.
Ю. Богуславский, как сообщает В. Дьяков, «умер в 1857 (или 1859) г., из Сибири же он возвратился в 1855 <... > Богуславский не претендовал на художественные красоты и не думал о сколько-нибудь быстрой публикации своих воспоминаний»; ему хотелось зафиксировать факты и впечатления. Судя по массе мелких деталей, включённых в текст, можно предполагать, что мемуарист располагал какими-то заметками, сделанными в Сибири». Далее исследователь отмечает, что прежде чем попасть на страницы газеты, рукопись воспоминаний Ю. Богуславского попала в руки Шимона Токаржевского, «который, во-первых, дополнил текст, во-вторых, изготовил ту копию «Воспоминаний», с которой они печатались в «Новой реформе».[ 8 ] Исследователь отмечает постоянное вмешательство в текст мемуаров Ю. Богуславского со стороны Токаржевского «как в смысле стилистики, так и по существу». Токаржевский, по словам Дьякова, получил рукопись воспоминаний Богуславского в то время, когда работал над собственными мемуарами. Сопоставление текстов мемуаров Богуславского и Токаржевского обнаруживает, что «вмешательство» последнего было весьма творческим. «Токаржевский, с одной стороны, исправлял и дополнял Богуславского, внося в его «Воспоминания» те настроения польской общественности, которые были характерны для конца 80-х, а не для середины 50-х годов (время написания мемуаров — В.В.), с другой — заимствовал у Богуславского имена и конкретные факты, которые он сам едва ли мог удержать в памяти, прожив три бурных десятилетия и побывав в ссылке еще два раза».[ 9 ]
Не случайно исследователи, рассматривая воспоминания Токаржевского в ряду других источников сведений об омской каторге 1850-х годов, отмечали их вторичность по отношению к мемуарам иных авторов, а также к «Запискам из Мёртвого дома» Ф.М. Достоевского.
В «Воспоминаниях» Ю. Богуславского, как
отмечает В. Дьяков, много фактов, не известных из других источников. Так,
например, упоминается писарь ордонансгауза Омского гарнизона Ипат Семёнович
Дягилев. Он был первым официальным лицом, с которым встречались в Омске партии
каторжников. «Вежливый, пресмыкающийся даже, он такую сделал жалостливую мину,
— рассказывает Ю. Богуславcкий, — так сочувствовал нам, так жалел, что я
подумал было, что он вообще честный человек, а это был жулик, каких среди
жуликов не часто встретишь. Был он собакой, которая ластится и кусает
исподтишка».[
10 ] Исследователь отмечает, что в «Записках из Мёртвого дома»
Дягилева нет, но человек этот совершенно реальный и наверняка известный
Достоевскому». В. Дьяков прав: этот человек был известен Достоевскому. Более
того, Достоевский упомянул его в... «Записках из Мёртвого дома». Там назван
писарь Дятлов — «чрезвычайно важная особа в нашем остроге, в сущности,
управляющий всем в остроге и даже имевший влияние на майора, малый хитрый,
очень себе на уме, но и не дурной человек. Арестанты были им довольны».[
11 ]
Очевидно, что воспоминания поляка отличаются от текста «Записок». Судя по
последнему, писарь мог оказывать некоторую помощь Достоевскому.
Этот человек упоминается и в других воспоминаниях Ш. Токаржевского, «Семь лет каторги».[ 12 ] Писарь Дягилев, – вспоминает Токаржевский, - был «вежливый до слащавости», охоч до денег и не прочь услужить иностранцам. Книга «Семь лет каторги» добавляет свежих красок в картину омской жизни середины девятнадцатого столетия. Хотя в каких-то моментах свои изрядно стёршиеся со временем воспоминания Токаржевский освежает и с помощью упоминавшихся мемуаров Ю. Богуславского, повторяя их почти дословно (например, в сцене драки чеченцев и «коренного» населения каторги), и с помощью «Записок из Мёртвого дома» Ф.М Достоевского. При этом он вольно переставляет акценты в описании происходивших событий, создавая, в отличие от Достоевского, картину удручающе субъективную. Впрочем, Токаржевский настолько уверен в своей правоте, что даже не пытается приукрасить себя и своё поведение, полагая, что иначе, как положительное, читатели его не оценят. Он подчёркивает своё кичливое, надменное отношение к каторжанам, стремление держаться от них подальше. «Эти люди, последние из последних, – рассказывает Токаржевский о своей встрече с омскими каторжанами, – приближались и протягивали нам руки, те руки, которые столько раз обагрялись кровью и были причастны к тяжким преступлениям. (…) Я отдёрнул свою ладонь и, оттолкнув всех, вошел в каземат с гордо поднятой головой. С моей стороны это был весьма недипломатичный поступок. Все преступники и бандиты на меня обиделись, называли меня чёртом и дьяволом, все ненавидели меня, а кому только была охота, всячески унижали меня, каждый по-своему»[ 13 ]. Читая воспоминания Токаржевского, поражаешься тому, как со временем искажается представление человека о том, что было на самом деле. Известно, что в омской каторге в начале 1850-х годов было 150-170 человек арестантов. При желании они могли легко расправиться с любым человеком. Но Токаржевскому с высоты времени всё видится иначе. «Меня окрестили «храбрый», - заявляет он, – потому что, хотя никому я не перебегал дорогу, и был со всеми исключительно уступчивым, – что-то этакое внушал разбойникам, что они держались от меня подальше, но с оглядкой, опасаясь моих достаточно сильных кулаков».[ 14 ]
Ненависть к каторжанам всех поляков, находившихся в омской каторге, отмечает и Достоевский. В «Записках» арестант М-кий (Олех Мирецкий), сверкая глазами и скрежеща зубами, говорил, что он «ненавидит этих разбойников»… Отмечу, справедливости ради, что сам Достоевский, которого Токаржевский описывает весьма нелицеприятно, отзывается о поляках взвешенно и весьма уважительно. Нигде в «Записках» он не позволяет себе описаний, подобных тем, что оставил автор «Семи лет каторги». Так, поэт, член кружка Петрашевского Сергей Федорович Дуров описан им пренебрежительно как фат и низкий сплетник. Он «был и нудным, и смешным, – отмечает автор книги. – Иногда с ним можно было поболтать не без приятности, – конечно, не очень вдаваясь в смысл разговора».[ 15 ] Характеристика Токаржевским Достоевского очень любопытна, особенно для читателя, привыкшего к пиетету по отношению к классику. Для такого читателя любые не парадные, а житейские, бытовые подробности поведения знаменитых людей порой производят впечатление разорвавшейся бомбы... Токаржевский недоумевает: «Как, каким образом этот человек заделался конспиратором? Каким образом принимал участие в демократическом движении, он, гордец из гордецов, притом гордящийся по той причине, что принадлежит к привилегированной касте? Каким образом этот человек мог жаждать свободы людей, он, который признавал только одну касту и только за одной кастой, а именно аристократической, признавал право руководить народом во всем и всегда? <... > Наверно, он невольно поддался минутному увлечению, так же, как невольно пришлось примириться со злосчастьем, которое случайно через конспирацию занесло его аж до омской каторги».[ 16 ] Думается, автора «Семи лет каторги» более всего разделяли с Достоевским политические убеждения последнего, утверждавшего право России доминировать над Украиной, Волынью, Подольем, Литвой, Польшей как над исконно русскими территориями. Разумеется, участники польского освободительного движения, положившие свои жизни на борьбу за освобождение своей страны от российского влияния, никак не могли принять и, тем более, примириться с позицией Достоевского, утверждавшего, что «рука Божьей справедливости привела эти провинции и эти края под чужую власть оттого, что они не могли существовать самостоятельно и, не попав под власть России, еще долго оставались бы в невежестве, нужде и дикости».[ 17 ] Не в силах переспорить страстного Достоевского, который буквально «чуть не прыгал мне в глаза, называл неучем и дикарем, кричал так страшно, что по всему острогу среди преступников пошел слух: – Политические дерутся!»[ 18 ], Токаржевский и другие поляки решили, что Достоевский страдает маниями, и полностью отнесли его вспыльчивость к болезненному состоянию писателя. «Достоевский, – отмечает мемуарист, – был часто просто невыносим во время споров. Самоуверенный и грубый, он принуждал нас к диспутам с ним, после чего мы с ним не только разговаривать, но и знаться не хотели. Возможно, такая неровность характера, такой вспыльчивый темперамент Достоевского были признаком болезни, поскольку, как мы уже говорили, казалось, что петербургские господа были чрезвычайно взвинчены и болезненны…»[ 19 ] Впрочем, автор цитируемой книги всё же претендует на объективность. «Справедливости ради, надо сказать, – подчёркивает он, – что все мы, поляки, пребывавшие на омской каторге с Достоевским, видели в нём человека со слабым и низменным характером. Что он ненавидел поляков, ещё можно было ему простить – мы много чего перенесли и чаще всего ненависть прощали, а благосклонность господина Фёдора Достоевского никак не силились снискать, поскольку «прирученный волк не может быть приятелем».[ 20 ] Пытаясь найти дополнительные аргументы, обвиняя Достоевского в великодержавном шовинизме, Токаржевский напрочь забывает о реальных условиях, в которых он сам когда-то жил. Например, его утверждение, что каторжники могли сами выбрать себе стиль прически – обривать голову то ли вдоль, то ли поперек, явно не соответствует действительности. На этот счёт существовали чёткие предписания. «Бродягам, срочным, гражданского и военного ведомства» полагалось сбривать «спереди полголовы от одного уха до другого, а всегдашним от затылка до лба полголовы с левой стороны».[ 21 ] Таким образом, «желавшие выглядеть франтами» обрекли бы себя на «всегдашнее», то есть пожизненное нахождение в каторге… Подобную ошибку памяти Токаржевский допускает и по отношению к Достоевскому. «Как-то, – отмечает мемуарист, - Достоевский зачитал нам своё произведение: оду на случай будущего вторжения победоносной российской армии в Константинополь. Ода была довольно красивая, но никто из нас не спешил её хвалить». Токаржевский не мог не знать, что Достоевскому, как и другим политическим, было запрещено в каторге писать и хранить какие-либо рукописи. Ода, о которой пишет Токаржевский, называется «На европейские события в 1854 году». Она была написана Достоевским значительно позднее, в первые месяцы службы Достоевского в солдатах, в Семипалатинске.[ 22 ] Таким образом, Токаржевский мог ознакомиться с этим стихотворением только вне острога и только из уст самого писателя, потому что она никогда не была опубликована. Попутно возникает вопрос, на который у меня нет ответа – при каких же обстоятельствах участники описываемого диалога встретились? О факте их встречи в послеострожные годы в литературе до сих не было никаких упоминаний.
Не имея возможности дотошно проверить, насколько правдив Токаржевский, рассказывая о том, что происходило вокруг него, а, значит, и вокруг Достоевского, всё же сделаем скидку на бурное воображение состарившегося человека и на время, прошедшее со времени событий, о которых он вспоминает. Учтём, что мемуары ссыльного поляка едва ли не единственные в своём роде. Отметим его искреннее желание (я не говорю о возможности!) воссоздать реальную картину происходившего. И согласимся, что книга Токаржевского «Семь лет каторги» в её первом и единственном переводе на русский язык является источником уникальных сведений об омском периоде жизни будущего автора «Записок из Мёртвого дома», в особенности о людях из окружения писателя.
Так, в мемуарах Токаржевского приводятся дополнительные детали к портрету плац-майора В.Г. Кривцова, доставившего многим каторжанам, в том числе и Достоевскому, множество неприятностей. Упоминается Ян Вожняковский (переводчик, стремясь быть максимально близким к польскому произношению, читает букву «Ж». В других источниках, возможно, менее точных, в фамилиях ставится буква «З». Мне приходилось писать о Яне Возняковском. Я использую написание этой фамилии в соответствии с архивными источниками). «На каторгу в Омск его сослали лет на двадцать. Однако через четыре-пять лет в награду за какую-то научную работу в области математики, на которую обратили внимание в Петербурге, – его освободили от работ и направили в военную команду, и то всего лишь унтер-офицером!»[ 23 ]
Ян (Иван) Возняковский – бывший студент Виленского университета. Иван Возняковский «на двадцать втором году своей жизни» был закован в кандалы и «сослан в Сибирь в крепостную работу». За что же? В этом пункте документа стоят слова, хорошо понятные тем, кто знаком с историей русского революционного движения — «за злоумышленность противу правительства». Было это в 1842 году. А уже в 1845 году по просьбе генерал-инспектора по инженерной части Возняковского освобождают от крепостных работ и оставляют в Омске рядовым военно-рабочей роты № 25. Спустя три года за сочинение под заглавием «Некоторые геометрические опыты» опальный изобретатель был произведён в унтер-офицеры.[ 24 ] Прошло ещё три года - и на имя «важного генерала», приехавшего с ревизией в Западную Сибирь, Н.Н. Анненкова поступает докладная записка от И. Возняковского, в которой он просит помочь возвысить его труды, «сосредоточенные покамест в тесных пределах буквы» - «до степени практической пользы».[ 25 ] Из докладной записки видно, что Н.Н. Анненков посетил казарму роты, где начальник инженеров сибирского корпуса, генерал И.С. Бориславский, «засвидетельствовал» ему труды изобретателя по прикладной механике. Видимо, «важный генерал» одобрительно отозвался о них, потому что в записке, составленной вскоре после его отъезда из Омска, Возняковский говорит об «изъявленном великодушии и участии» к своим трудам. В феврале 1852 года инженер-генерал Ден в своём рапорте сообщал военному министру, что сочинение Возняковского было рассмотрено Академией наук и получило одобрительные отзывы.
Дарование изобретателя академики признали «несомненным». Среди тех, кто давал оценку сочинению Возняковского, были известные русские учёные математики В.Я. Буяновский, физик и электротехник Б.С. Якоби. Они отозвались о машинах омского механика с мудрой предусмотрительностью: «если успех оправдает предположения изобретателя, то они заслуживают во многих отношениях особенного внимания». А если не оправдает? Что тогда будет с его «несомненным дарованием»? Не высказав особого энтузиазма по поводу «трудов чистой логики», академики, по крайней мере, «изъявили желание, чтобы Возняковскому предоставлены были средства для исполнения модели и описания которой-нибудь из изобретенных им первых четырёх машин».[ 26 ] Что же это за машины?
При простом подсчёте количества машин, указанных в документах, их оказывается не четыре, а много больше. Это «самоткальная машина для самых тонких тканей, с приготовлением их в произвольную ширину и такие же узоры». Книгопечатная машина. Устройство парового котла, исключающее «самые обыкновенные взрывы» его стен. Устройство круговращательной паровой машины. Два «механических двигателя», явно претендующих на роль перпетуум-мобиле - один из них основан на «разности относительных весов газа и воды», другой — «имеющий основанием упругость воздуха»...
Можно было бы сообщить подробные описания каждой такой «машины», но перечисление чисто технических терминов — дело утомительное. Давайте посмотрим на одно из изобретений Возняковского. Это топографическая машина, «дающая в один раз все графические и вычислительные результаты, требуемые от всеобщей съёмки, с совершенно таковых непогрешностью и произвольными масштабами».[ 27 ]
Попробуйте вообразить себе обыкновенную телегу, а на ней... подобие современной ЭВМ. Трудно, не правда ли? Но, представляя своё детище, Возняковский настаивал на том, что все указанные действия будет осуществлять стоящая на телеге машина, «ведомая тройкой впряжённых в неё лошадей», без помощи человека, а только «под его наблюдением». Конечно же, чтобы изготовить сложный прибор, нужно было преодолеть многие и многие трудности. Они, на первый взгляд, кажутся чисто техническими, но ведь там, где техника, там опыт, а любой опыт должен быть материально обеспечен. Где же брал деньги Возняковский? Выясняется любопытная подробность — его поддержал не генерал-губернатор и не директор какого-нибудь департамента, не представители государства, а частные лица. Коллежский советник Иван Дмитриевич Асташев, I-й гильдии купец Владимир Петрович Кузнецов и... пермский крестьянин Савва Ушков. Они ссудили Возняковскому три тысячи рублей. На эти деньги он три года «производил постройку». Но деньги иссякли. «Две недели достаточны для окончания собственно механизма, — взывает к сильным мира сего изобретатель. — Останется только незначительная работа, около подставки числительных циферблатов со стрелками и упряжных принадлежностей».[ 28 ] Возняковский пишет докладные записки и рапорты с просьбой изменить его «настоящее положение более совпадающим с направлением и натурою» его занятий. Выходит решение, его производят в кондукторы и отправляют в Нарвскую инженерную команду, куда он и прибыл 3 ноября 1852 года. Что стало с топографической машиной, поставленной на телегу, так и осталось неизвестным...
Однако неправильно было бы думать, что в Омске Возняковский занимался только составлением проектов и моделей. Он проявил себя здесь как действительно опытный механик. Его знания пригодились при «исправлении повреждений на сукновальной фабрике сибирского линейного казачьего войска». С заданием он справился так успешно, что его назначили заведовать всем суконным производством на этой фабрике. Умение Возняковского, видимо, хорошо знали офицеры инженерной команды Сибирского отдельного корпуса — в 1848 году он был командирован из Омска в Барнаул «для приготовления по сделанной им модели новой сукновальной машины». А в Семипалатинске он выполнял вовсе диковинные задания — например, «об изменении на казённой казачьей мельнице мукомольного механизма в лесопильный».[ 29 ]
Более того, Возняковский настолько хорошо знал самые разнообразные науки, что ему доверили «приготовление шести военных кантонистов в кондукторы». Новоиспечённый педагог давал им уроки по всем предметам, относящимся к их назначению, в течение двух лет. За это время он приготовил их так, что все они были произведены в кондуктора «сверх комплекта, в уважение отличного выдержания ими экзамена». Для того, чтобы понять, что значат эти слова, вспомним, каких трудов стоило Достоевскому определить «сверх комплекта» в омский кадетский корпус Пашу Исаева...
Как же достиг Возняковский глубоких знаний наук, как приобрёл навыки для их практического применения, пришел к замыслам, названным впоследствии «открытиями»?
Сам изобретатель писал, что он «предался изучению точных наук» по роду своих обязанностей по службе. Но при этом, конечно, просто скромничал. Пробудило «логические силы его ума» не что иное, как «несокрушимое стремление просветиться даже в темнице узника». В докладной записке генерал-губернатору Западной Сибири Возняковский пишет, что идеи, с которыми он «одушевлялся на заре своей молодости, исчезли, как призраки утопий». Понятно, о чём он говорит, когда упоминает о «ложном учении, которое, к несчастью, хитрые свои сети столь дерзко и попадчиво набрасывает на пылкое воображение юноши»...[ 30 ] В своей записке автор довольно туманно размышляет о взаимосвязи «количества и степени счастья государства» с «народным одушевлением», о символе «натуральной исторической власти» и т.д. Но в словах о том, что «всякое личное стремление противу народной логики (...) есть бесплодные покушения одного эгоизма либо безотчётной утопии» — всё же нет разочарования, уныния, нет пораженческого настроения, хотя и говорится о «безотчетной утопии».
|