Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Выпуск четвёртый

Памяти достоевсковеда Николая Феоктистова

 Великие люди сами сооружают себе пьедестал; статую воздвигает будущее.

Виктор Мари Гюго

Николай Феоктистов

ВОСКРЕШЕНИЕ ИЗ МЁРТВЫХ[ 1 ]

 1

В яркий, солнечный, морозный день 15 февраля 1854 года, только что умолк последний, одиннадцатый, удар колокола на городской пожарной каланче, – медленно, как бы нехотя, открылась небольшая калитка, вделанная в тяжёлые массивные деревянные ворота Омского крепостного острога и, выпустив на волю двух человек, быстро захлопнулась.

Вышедшие из острога люди были одеты по-дорожному. На них были простые, не дублёные, белые полушубки, старые меховые шапки-треухи, поношенные кожаные сапоги. За плечами у обоих болтались небольшие холщёвые мешки.

Один из них – высокий, когда-то, видимо статный, красивый человек прихрамывал и сильно кашлял. Другой – среднего роста, коренастый, широкоплечий производил впечатление дюжего, крепкого человека… Оба были возбуждены и выражения лиц того и другого говорило о сильном, но несколько сдержанном душевном волнении.

Перешагнув высокий порог острожной калитки, они отошли от острожных ворот шагов на двадцать и, обернувшись, молча пожали руки друг другу.

Волнение этих людей было вполне понятно: оба они только что пережили незабываемые минуты освобождения после отбытия четырёх мучительных лет тяжелой каторги. После того, что произошло с ними почти пять лет тому назад в Петербурге, после нескольких месяцев заключения в Петропавловской крепости, после ужаса пережитого на Семёновском плацу в ожидании смертной казни и, наконец, этих последних четырёх страшных каторжных лет – это были первые минуты свободы… свободы относительной, отравленной горечью сознания, что впереди – бессрочная солдатчина, но все-таки – свободы…

- Ну, вот, дорогой Фёдор Михайлович, – сказал Дуров, обращаясь к Достоевскому, – мы можем поздравить друг друга с благополучным отбытием и окончанием второго этапа нашего наказания…

- Да, можем… Поздравляю… – отозвался Достоевский, – но почему второго? Второй этап – это ещё предстоящая нам солдатчина…Может быть, бессрочная. – Ведь сказано: «без выслуги»…

- Нет. Фёдор Михайлович, вы ошибаетесь, солдатчина – это уже третий этап… разве Петропавловка и, особенно, те жуткие минуты, которые мы вместе пережили на Семёновском плацу, в ожидании смерти на эшафоте, – пустяки и так таки ничего не стоят?

- Да, пожалуй, вы правы, – подумавши, сказал Достоевский. – Будем благодарны судьбе. Как бы то ни было, а всё это уже пережито. Всё это уже в прошлом… А жизнь ещё впереди. Ведь выжили мы в этой каторжной дыре четыре года. Перенесли один бог знает что…

 – Значит, будем жить…

- Однако нам нужно двигаться, Сергей Фёдорович. Пойдем в комендатуру. Может быть, нам разрешат до этапа несколько дней погостить у Ивановых. Ольга Ивановна передавала, что очень старается за нас. А хорошо бы хоть капельку отдохнуть у них, особенно вам, Сергей Фёдорович. Вам надо хоть немного поправиться. В таком виде для этапа вы не годитесь.

- Да, плох я, совсем плох, – сказал Дуров, – надо бы мне с недельку ещё полежать в госпитале. И оставляли ведь доктора, да сам я не захотел ни одного лишнего дня арестантом быть, да, правду сказать, и от вас отставать не хотелось.

Дуров закашлялся. Кашлял он долго, мучительно, с надрывом. Из каторги он вышел совершенно больной – с тяжёлым кашлем и одышкой, с опухшими ногами. Достоевский тоже не мог похвастаться здоровьем, но, по сравнению с Дуровым, выглядел почти здоровым человеком.

Когда Дуров справился с тяжёлым приступом кашля, они медленно двинулись дальше. До комендатуры было недалеко, она находилась тут же, в крепости.

По отбытии четырёхлетней каторги, согласно «высочайшей» конфирмации Дуров и Достоевский превращались в военнообязанных и должны были из каторжной тюрьмы отправиться в казармы и ожидать там отправления по этапу в соответствующие воинские части. Они ещё точно не знали, куда и в какие части будут отправлены. Этапы подготовлялись в Омске без особенной спешки и не будь у наших освобождённых добрых друзей в Омске, пришлось бы им ещё задолго до прибытия к месту службы познакомиться с солдатской жизнью в омских казармах… Но, выходя из ворот омского острога, ни Достоевский, ни Дуров не испытали того неприятного чувства, которое является неизбежным спутником сознания своей бесприютности. На худой конец им была обеспечена казарма, но они знали, что в Омске у них есть друзья, есть дом, где их ожидает не только гостеприимство, но и участие, и с посильной помощью дружеская ласка. Это была семья военного инженера Константина Ивановича Иванова, которого Достоевский знал ещё по военно-инженерному училищу, а с его женой Ольгой Ивановной – дочерью декабриста Ивана Александровича Анненкова и её матерью Прасковьей Егоровной Дуров  и Достоевский познакомились в Тобольской пересыльной тюрьме в течение тех нескольких дней, когда они оставались там в ожидании отправки в Омск. Прасковья Егоровна Анненкова была в числе тех жён декабристов, которые устроили свидание с петрашевцами в квартире смотрителя пересыльной тюрьмы.

Это знакомство имело огромное значение для обоих заключённых в омской каторжной тюрьме. Супруги Ивановы жили в Омске, где Константин Иванович служил в корпусе военных инженеров. Местопребывание Дурова и Достоевского было им известно. Много доброго и хорошего сделали они, особенно Ольга Ивановна, для двух этих людей, пока они были закованы и отбывали наказание в Омском остроге. И не даром как святыню берёг Достоевский Евангелие, которое подарила ему в Омской пересыльной тюрьме Прасковья Егоровна Анненкова и её добрейшая дочка. Вот и сейчас, незадолго до их освобождения, Константин Иванович договорился с комендантом и получил разрешение для освобождения Дурова и Достоевского, провести несколько дней до отправления по этапу у него в доме. Об этом они узнали от самого коменданта, когда они явились в его распоряжение.

- Можете отправляться к полковнику Иванову и быть у него на квартире впредь до вызова. От явки в комендатуру вы освобождаетесь. Отдыхайте. Можете идти.

Ободренные таким либерализмом начальства, будущие солдаты по-граждански поблагодарили любезного коменданта и отправились на квартиру Ивановых.

Жили они в небольшом отдельном домике, тут же в крепости, и через несколько минут Дуров с Достоевским стояли у парадного крылечка уютного домика и осторожным стуком в двери дали знать о своем прибытии.

Им открыла дверь сама Ольга Ивановна. Радушно приветствуя уставших и очень взволнованных гостей, она провела их в заботливо приготовленную для них комнату и сказала:

- Вот ваша временная обитель. Сердечно рада вас видеть и принять в первый день вашей свободы. Муж тоже будет рад приветствовать вас. Сейчас он сдаёт дела, так как переводится на службу в Петербург. Домой я его жду не раньше четырёх часов, как раз к обеду. А пока располагайтесь, как дома. Вот ваши постели, кое-какая одежда. Уж извините, что нашлось на первое время. Вот бельё, полотенца, простыни. Я сейчас узнаю, готова ли для вас баня.

- Дуняша! – крикнула она в полуоткрытую дверь. И на пороге тотчас появилась опрятно одетая, миловидная девушка.

- Как баня?

- Готова, Ольга Ивановна. И угара нет, и вода горячая. Можно идти хоть сейчас, – доложила Дуня.

- Хотите сейчас? – спросила гостей Ольга Ивановна.

Достоевский даже зажмурился от одного предчувствия испытать давно позабытое удовольствие попариться в хорошей, чистой бане, а Дуров хотел выразить не только согласие, но и восторг и благодарность попечительной хозяйке, но закашлялся и только рукой махнул…

Через пять минут они были готовы, одеты, и Дуняшка проводила их до бани.

- Ну, вот, голубчик Сергей Фёдорович, и жизнь возвращается и все её радости понемногу вернутся к нам… Давайте разоболакаться и поплещемся, – говорил Достоевский, быстро сбрасывая все свои острожные ризы.

- Не знаю, как вы, а я прямо на полок, на «седьмое небо», – и, не дожидаясь Дурова, он вошёл в баню.

Дуров не обладал такой быстротой движений, да и болезнь не позволяла ему так экспансивно переживать радость освобождения. Он медленно разделся и, не спеша, вошёл в баню. Охваченный горячим паром, он остановился у дверей, осмотрелся и, найдя шайку, налил в неё воды и уселся на скамейку, приготовившись мыться. Сверху, с полка неслись блаженно-радостные восклицания Достоевского, беспощадно хлеставшего себя на полке горячим берёзовым веником.

- Вот это баня! – восхищался он. – Рай, а не баня!.. Особливо в сравнении с тем Дантовым адом, как мы называли нашу острожную баню… Помните, Сергей Фёдорович?

- Как не помнить… – отозвался  Дуров. Он хотел ещё что-то сказать, но закашлялся, а когда приступ кашля прошёл, взял шайку, наполнил её горячей водой и стал мыться.

Особенная приподнятость настроения в связи с выходом из каторжной тюрьмы, овладевшая в этот день Достоевским, как-то не доходила до Дурова. Правда, он был болен и болезнь несколько снижала остроту ощущений и радость переживаний, но сказывалось и то, что он никогда не был особенно близок с Достоевским. Дуров был достаточно чутким человеком, чтобы понимать более чем прохладное отношение Достоевского, который смотрел на него несколько свысока и, по-видимому, недостаточно уважал его, а временами даже позволял себе смеяться над его религиозностью, «неумеренною до смешного», как он говорил и, хотя признавал в нем несомненный и глубокий ум, но считал его ум каким-то «однобоким» и односторонним. Во время пребывания на каторге их взаимоотношения всё время оставались довольно тяжёлыми и никогда в жизни у них не было дружеской переписки. В сущности это были глубоко разные люди.

Разговор уже не возобновлялся. В молчании закончили они свой банный туалет, завершив его дружеским актом взаимопомощи: обменявшись мочалками, потёрли спины друг другу и пошли одеваться. Оба они были уже одеты и уже готовы к выходу, когда в дверь предбанника постучали и прозвучал голосок Дуняши:

- Ольга Ивановна беспокоится, не угорели ли вы в бане, и кваску принесла. Можно войти?

- Пожалуйста, входи, Дуняша. Мы уже одеты, – сказал Достоевский. – Ну и добрая же душа эта Ольга Ивановна, – обратился он к Дурову.

Дверь открылась и в облаке пара в предбанник вошла девушка. Она поставила на стол объёмистый кувшин кваса и две кружки.

- Кушайте. Квас у нас хороший – мятный… После баньки вам поди пить хочется. – И она налила обе кружки. Достоевский быстро опорожнил свою кружку и попросил Дуню налить ещё, а Дуров, отхлебнув глоток, поставил кружку на стол.

- А вы что ж не пьёте? – спросила Дуня. – Не нравится?

- Очень нравится. Отличный квас, но холоденек, мне нельзя особливо после бани, простужен я очень. И без того кашель замучил.

- Ужотка я дома вам подогрею и принесу, – сказала Дуняша, – а пока что Ольга Ивановна сказала, чтобы до обеда вы отдохнули после бани. Обедать то ещё через два часа будем, когда Константин Иванович придут…

- Спасибо, Дуняша, спасибо. Передай нашу благодарность Ольге Ивановне. И тебе спасибо: никакого угара в бане не было. Всё хорошо и мы очень довольны и благодарны Ольге Ивановне за её заботу. Так ей и скажи.

Добравшись до своей комнаты, Дуров и Достоевский поспешили воспользоваться любезным приглашением хозяйки – отдохнуть до обеда, и растянулись на своих койках. Дуров быстро заснул, баня его так утомила, что он не слышал, как Дуня принесла ему подогретый квас и оставила его на столике возле койки.

- Пущай спит, – сказала добрая девушка, – сон-то, чай, слаще кваса… – и вышла, тихо приперев двери.

А Достоевский не мог заснуть, несмотря на некоторую усталость. Он лежал, заложив руки под голову, с открытыми глазами, устрёмленными куда-то в пространство. В остроге он часто думал об этой минуте, когда, в последний раз перешагнув тюремный порог, он пойдёт навстречу медленно возвращающейся жизни… Вот сейчас эта минута настала. Он только что испытал острую радость освобождения, но как коротка была эта минута! Достоевский не мог позволить себе длительного самообмана. Он сознавал, что сейчас то, что он переживает, чему радуется – не свобода, а только иллюзия свободы, короткая передышка…Правда, самый страшный этап – четырёхлетняя каторга – уже пройден, но не забыт и не забудется никогда, от этих чёрных годин тянется страшный след тяжёлых, мучительных воспоминаний, неисчезающий фантом прошлого… И это не все. Впереди ещё бессрочная солдатчина, то есть жалкое бесправное существование со всеми ужасами николаевского казарменного режима… Это мало чем лучше каторги…

Вдруг наступила пауза, прошло мгновенье какого-то еле ощутимого бездумья. Он встрепенулся и сел на койке.

- Господи, что это со мной? Давно ли, ещё в остроге, я ждал этой минуты, как счастья, даже самому ожиданию её радовался? Как это: «не лучше каторги»?.. Да ведь я же знаю, что только смерть страшнее каторги, а всё, всё остальное лучше, приемлемее, потому что во всем остальном есть жизнь. Надо взять себя в руки. Что это я раскис? Ведь каторга уже в пошлом, а впереди какая-то, может быть и трудная, но ещё неиспытанная, новая жизнь, новые люди… Я ещё не старик, – мне 34 года. Силы есть и для борьбы и для жизни. Надо связаться с родными, с Мишей, с другими братьями, с друзьями…Мне помогут подняться…стать на ноги…Все проходит…И не верю я, что солдатчина моя будет вечной! И Николай[ 2 ] не вечен… Нет, – к черту уныние! – Надо жить, надо бороться за жизнь. Я верю, что впереди – жизнь! Сегодня же начну писать письма, и прежде всех Михаилу. Жив ли он? Ведь четыре года от него не было ни строчки…

Достоевскому удалось дать мыслям другое направление. Воля к жизни питала надежду. На душе стало легче, хотя по-прежнему было беспокойно. Он порывисто встал и подошел к стоявшему в простенке письменному столу. Покрытый большим листом толстой зелёной бумаги, стол этот тщательно и любовно был вооружён для работы всем необходимым: возле чернильницы в деревянном бокале торчали новые, хорошо очиненные гусиные перья, тут же стояла медная песочница, а справа лежала аккуратно обрезанная стопка почтовой бумаги и пачка конвертов, возле которой палочка красного сургуча, совершенно бесполезного сейчас для Достоевского, так как его именная печать, взятая жандармами при обыске в 1849 году, осталась в Петербурге.

- Обо всём позаботилась добрейшая Ольга Ивановна, – подумал Достоевский, обозревая убранство письменного стола. Осторожно, чтобы не разбудить мирно похрапывающего Дурова, он перенёс к столу кресло, пододвинул бумагу и прежде чем начать писать, долго рассматривал остро очиненное перо… Давно, уже около пяти лет, он не сидел за письменным столом и не держал в руках такого пера…

Но писать Достоевскому в этот день не удалось. Только что он обмакнул перо в чернильницу, в дверь комнаты легко постучали. Успевший хорошо отдохнуть Дуров заворочался на кровати, явно обнаруживая желание проснуться и в довершение всего стенные часы с кукушкой, висевшие в комнате, подозрительно зашипели, щёлкнули и появившаяся в створке часов кукушка, с поклонами, прокуковала четыре раза.

Услышав все эти шумы, поднявшиеся в комнате гостей, Дуняша, не дожидаясь разрешения, открыла дверь и, не входя в комнату, сказала:

– С лёгким паром! Константин Иванович приехали, и Ольга Ивановна просит гостей пожаловать в столовую, – обедать.

Когда Дуров и Достоевский вошли в столовую, там ещё никого не было, но стол уже был накрыт на пять приборов. Это определяло интимный характер обеда. Оба они облегчённо вздохнули: любезные хозяева позаботились о том, чтобы никто из посторонних не стеснял непринужденность и откровенность предстоящей беседы. Пятый прибор предназначался для дочери Ивановых, но она была своим человеком и не могла стеснить их.

В ожидании хозяев гости уселись на небольшой удобный диванчик (кушетку) и предались созерцанию. Столовая Ивановых была обставлена просто: кроме большого круглого стола, поместительного дивана, стульев и маленького закусочного стола в столовой больше ничего не было, только в двух простенках между окон на круглых деревянных блюдах красовались отлично препарированные чучела двух уларов – горных индеек – трофей удачной охоты в Саянских горах, поднесенный Ольге Ивановне одним из старых друзей её мужа. Стол, покрытый ослепительной белой скатертью и сплошь заставленный графинами и бутылками, рюмками и лафитными стаканчиками, был вполне подготовлен к предстоящей торжественной трапезе. Ольга Ивановна, дочь старого декабриста, оставаясь верной традициям людей её круга, сделала всё возможное, для того, чтобы придать этому обеду характер маленького торжественного праздника. Она не только понимала, она чувствовала значение и важность этой минуты, этого дня для только что освобождённых людей, которые нашли первый временный приют под её кровом. Понимали это и сидевшие на диване гости и поэтому чувствовали себя несколько неловко.

Наконец, дверь из соседней комнаты распахнулась и в столовую торопливо вошла Ольга Ивановна.

- Простите, дорогие гости, что мы несколько запоздали и заставили вас ждать. Сейчас будем обедать. Константин Иванович сейчас выйдет, а я на минуточку должна заглянуть в кухню.

Послышались шаги и вслед за Ольгой Ивановной, из соседней комнаты вышел довольно высокий, красивый, одетый в домашнюю военную тужурку человек. Это был хозяин дома – Константин Иванович Иванов, всегда весёлый, бодрый, оживлённый, добрый и добродушный, через много лет оставивший о себе воспоминание и кличку весёлого генерала. Но сейчас он был ещё в обер-офицерских чинах.

- С воскресением из мёртвых, дорогие друзья… – обратился он к поднявшимся навстречу Дурову и Достоевскому и, широко раскрыв объятия, крепко обнял и поцеловал того и другого.

- Воистину… – сказал Достоевский. На глазах Дурова сверкали слёзы…

- Спасибо вам и Ольге Ивановне за приют и за радость первого дня нашей свободы, – сказал Дуров.

- Ну, что вы, …какой приют. Не надо об этом, а вот за нашу общую радость, за Вашу и за нашу, мы сейчас выпьем… Вот только Оленька подойдёт…

- Оленька, где ты там. Мы в нетерпении….

Но дверь из кухни широко распахнулась и в комнату вплыла нарядная и весёлая Ольга Ивановна с большим блюдом заливной нельмы в руках, а за нею, тоже принарядившаяся Дуняша, несла большой поднос с закусками.

 - Ну, гости дорогие, прошу за стол, – пригласила Ольга Ивановна. Рядом с Достоевским стул оказался не занятым и он спросил Ольгу Ивановну:

- А где-же ваша милая дочка, Ольга Ивановна?

- Она с утра сегодня ушла провожать уезжающую подругу и, может быть, задержится до вечера. Будем обедать без неё.

Константин Иванович между тем уже «священнодействовал» у закусочного столика, наливая довольно объёмистые рюмки…

- Дорогие друзья, – обратился он к гостям, – я думаю, для начала мы выпьем по рюмочке той, «иже и монаси приемлют», – нашей незаменимой «святорусской». Оличка, ты позволишь, я тебе тоже водки налью?

- Налей, – отозвалась Ольга Ивановна, – я рюмку водки выпью ради нашего торжества… Ведь сегодня мы приветствуем, в лице наших освобождённых друзей, второе поколение тех лучших людей нашей Родины, к которым принадлежит и мой добрый отец и добровольно разделившая с ним годы каторги моя добрая и любимая мама.

Тяжело мы расплачиваемся за наши смелые и светлые мечты, но мы знаем и верим, что «Не пропадёт ваш скорбный труд, и дум высокое стремленье», как верил в это наш величайший поэт Александр Сергеевич Пушкин. Позвольте мне, скромной дочери декабриста, приветствовать вас с выходом из здешней каторжной норы – Омского острога – и выразить надежду, что, может быть, скоро исполнится пророчество поэта, когда полная и уже ничем не омрачаемая «свобода вас встретит радостно у входа, и братья меч вам отдадут…»

Константин Иванович удивленно смотрел на жену, так неожиданно для него произнесшую свой взволнованный тост, на смущённого Достоевского, закашлявшегося от волнения, на радостно улыбающегося Дурова. В эту минуту она была прекрасна, глаза её сияли какой-то смело открывшейся радостью… Муж никогда ещё не видел ее такой взволнованной… Ни Дуров, ни Достоевский не нашлись сразу, как ответить и только Дуров, поцеловав руку Ольги Ивановны, сказал:

- Спасибо вам, дорогая Ольга Ивановна, но только долго ещё этого ждать… А Вам – спасибо.

Достоевский чокнулся со всеми и молча выпил свою рюмку. Он тоже был, видимо, сильно взволнован.

Ольга Ивановна, вспомнив о своих хозяйских обязанностях, принялась усиленно угощать и гостей, и мужа, особенно рекомендуя чудесную заливную нельму. Она нет-нет да поглядывала на своего, словно потускневшего, благоверного. Он стал как-то необычно молчалив. С него словно слиняла его всегдашняя весёлость.

Пока гости занялись заливной нельмой и отличной зернистой икрой, она, улучив минутку, шепнула мужу на ухо: – Костя, милый, не сердись на меня… Ну, что за беда, что я раз сердце открыла…Ведь они – свои, близкие нам люди…

- Полно, Оленька. С чего ты взяла, что я сержусь. Напротив, я очень доволен тобой. Только грустно мне стало, что я ещё плохо знаю тебя.

- Ну, хорошо. Потом поговорим. Угощай гостей.

Константин Иванович улыбнулся жене и, взяв графин, принялся наливать водку.

- Фёдор Михайлович, Сергей Фёдорович, Рубикон перейдён. Возвеселитесь духом: всё мрачное и тяжёлое осталось позади, в прошлом. Впереди радость и счастье. Перед вами новая жизнь. Давайте думать и говорить о будущем, а для воспоминаний о прошлом у нас в запасе остаётся старость. Выпьем же за будущее, за новую хорошую жизнь, за вернувшуюся свободу. Да, да – свободу. Не улыбайтесь, Фёдор Михайлович, я говорю серьезно. Вас ожидает солдатчина, трудное это дело… Но ведь солдат – не арестант, он стоит на какой-то грани гражданства, пусть не полного, ограниченного, но гражданства. Да вам ли говорить об этом, вам, столько видевшим и испытавшим… Вы отлично понимаете разницу этих состояний. Мне незачем вас убеждать. Выпьем же за вашу скорую будущую свободу, за ваше будущее большое и полное человеческое счастье…

- Выпьем, конечно, выпьем… – отвечал Достоевский. – Как не выпить, у таких милых и добрых людей, как вы с Ольгой Ивановной, устроивших нам такой пышный, давно небывалый праздник, такой радушный приём. Эти минуты мы никогда не забудем с Сергеем Фёдоровичем. Спасибо вам сердечное за всё, за всё! Пусть счастье, любовь и радость будут постоянными спутниками вашей жизни.

Когда был запит и этот двойной тост, Ольга Ивановна распорядилась подавать обед. Расторопная Дуняша внесла в столовую огромную миску дымящихся, ароматно благоухающих сибирских пельменей…

Разговор принял характер отрывочных, отдельных замечаний. Дифирамбы, адресованные хозяйке по поводу её исключительных кулинарных познаний, сменяли коротенькие рассказы о героической борьбе осаждённого гарнизона в Севастополе. Когда Константин Иванович упомянул, что сейчас душою обороны Севастополя является генерал Эдуард Иванович Тотлебен, инженерное искусство которого противостоит всем ухищрениям союзников, Достоевский встрепенулся. Ему впервые пришла в голову мысль, что этот человек – Эдуард Иванович Тотлебен – знает его, Достоевского, – как близкого товарища и даже друга своего брата Артура, с которым он подружился в инженерном училище. Ему живо вспомнилась последняя встреча с Артуром Ивановичем не задолго до ареста петрашевцев, на Невском проспекте, когда он так дружески не только пожал, но даже потряс его руку. Достоевский так обрадовался этой, осенившей его мысли, что чуть было не проговорился об этом. Ничего особенного в этом, конечно, не было, но по свойственной ему скрытности, он решил оставить эту мысль про себя, и стал прислушиваться к рассказу Константина Ивановича, который всё ещё говорил о Тотлебене…

- Говорят, что государь очень любит и отличает Тотлебена. Недавно он произвёл его в генерал-адьютанты…

- А, как вы думаете, Константин Иванович, выйдет у нас что-нибудь в Севастополе или не выйдет? – вмешался в беседу Сергей Фёдорович Дуров.

- То-есть: выиграем мы или проиграем войну? Так я вас понял, Сергей Фёдорович? – спросил Константин Иванович.

- Так, совершенно правильно.

- Ведь вы знаете, Сергей Фёдорович, что от театра военных действий мы находимся на расстоянии почти четырёх тысяч вёрст, а от Петербурга, где концентрируются все сводки о ходе военных действий, пожалуй, и того больше. Почта идёт не меньше 12-15 суток. Что там произошло за последние две недели, мы не знаем. Выводов делать никаких не можем. Но мое мнение, строго конфиденциально, конечно, я вам сообщу. – Войну мы, если ещё не проиграли, то проиграем обязательно.

- Почему? – в один голос спросили Дуров и Достоевский.

- Потому, что Россия за последние 30 лет отстала во всех областях жизни от Европы на целое столетие. У нас нет ни нового, современного оружия, ни флота, ни транспорта, ни дорог, да что говорить: даже хорошего шанцевого инструмента в Севастополе не хватало… Интендантство сгнило на корню. У нас только чудесный человеческий материал налицо, наши чудо-богатыри, наша сплошь героическая армия… Но что она может сделать голыми руками.

Может быть, неудача этой войны подействует отрезвляюще, заставит подумать не о реформах, а о коренной перестройке жизни и всего нашего государственного хозяйства… Это – большая тема, господа, и говорить о ней не за обедом. Я думаю: нам ещё удастся потолковать как-нибудь вечерком, а пока, давайте предадимся чревоугодию. Вы знаете: меня вызывают на службу в Петербург, но уеду я, вероятно, ещё не скоро.

- Правильно, Костя, – сказала Ольга Ивановна, ласково взглянув на мужа. – А я уже испугалась: подумала, что наш обед превратится …в парламент.

Обед подходил к концу. Подали мороженое, появилась покрытая инеем бутылка «редерера», а вышедшая в соседнюю комнату Ольга Ивановна, внесла и поставила на стол большую вазу, наполненную огромными, румяными, благоухающими яблоками. Ни Дуров, ни Достоевский никогда ещё не видели таких больших, красивых плодов, ароматом которых наполнилась столовая. Они помнили, что находятся в холодной и «бесплодной» Сибири, где нет ничего лучше знаменитых сибирских пельменей… Дуров не выдержал, и спросил:

- А это ещё что за чудо природы? И где эти сады Гесперид, из которых вы получает такую благодать.[ 3 ]

Хозяева улыбались, довольные тем впечатлением, которое произвёл на гостей их необычный «достархан».

- Яблоки эти самого земного происхождения – аппорт, и родятся они в чудесных садах нашего соседнего Семиречья, где-то у северной подошвы горного хребта Заилийского Алатау. Правда, от Омска эти сады расположены довольно далеко, около двух вёрст. Транспортировать их очень трудно и в продаже этих яблок, конечно, нет, а если мы имеем удовольствие угощать вас этим чудесным аппортом, то всецело обязаны этим одному из моих старых друзей и поклоннику Ольги Ивановны (он лукаво взглянул на жену) топографу Закржевскому. Он недавно приехал из Семиречья и привез целый ящик Ольге Ивановне в подарок. Между прочим, он рассказал нам, что работал по распланировке улиц нового города, основанного нашим правительством и названного городом «Верным», который расположен как раз в тех самых садах, где произрастают эти отличные фрукты.

 

Отведайте-ка их… Впрочем, нет. Яблоки подождут, а вот шампанское может согреться прежде, чем произведёт положенное ему освежающее действие…

Обернув заиндевевшую бутылку салфеткой, Константин Иванович произвёл над ней все необходимые манипуляции, и – пробка хлопнула в потолок… Бокалы были наполнены, произнесены ещё раз дружеские приветственные тосты и пожелания, после чего гости были отпущены на отдых. Они горячо поблагодарили хозяев и поцеловали ручку добрейшей Ольги Ивановны. Уходя, они уносили в руках по большому «верненскому» яблоку, которые они по настоянию хозяйки, обязаны были «скушать, отдохнув после обеда»…

У Федора Михайловича была думка сесть за стол и написать письма после обеда. Но, добравшись до своей комнаты, он увидел, что «сил своих не рассчитал» и вынужден был последовать примеру своего блаженно улыбающегося соседа Сергея Фёдоровича, который, не теряя времени, снял сапоги и растянулся на своей койке. Через минуту в комнате воцарилась полная тишина – вчерашние арестанты спали блаженным сном хорошо пообедавших праведников…

2

Вся следующая неделя, проведенная в Омске, прошла для Достоевского каким-то смутным сном. Всё это время и он, и Дуров были объектом исключительных забот и внимания супругов Ивановых. Прежде всего, они позаботились о восстановлении здоровья освобождённых узников, которым скоро предстояло длительное путешествие по этапу. Дуров должен был отправиться в Петропавловск, а Достоевскому предстояло шагать семьсот верст до Семипалатинска, где он должен был отбывать солдатчину в седьмом Сибирском линейном батальоне. Константин Иванович пригласил лучшего в Омске вольнопрактикующего врача, просил его хорошенечко освидетельствовать своих гостей, помочь им, чем можно, и дать своё заключение. Выслушав и выстукав обоих пациентов, врач сказал, что состояние здоровья Достоевского не может препятствовать отправлению его по этапу, что же касается Дурова, врач нашёл, что состояние его здоровья внушает очень серьёзные опасения и отправлять его по этапу, даже недалеко – в Петропавловск, – было бы равносильно убийству. Присутствовавший при осмотре больных военный врач согласился с мнением своего учёного штатского коллеги и дал соответствующие сентенции: Дурова следует оставить в Омске до выздоровления, а Достоевского можно отправлять, когда начальству будет угодно. Мнение врачей не встретило возражений. Временно Дуров оставлялся в Омске и решил начать хлопотать о замене военной службы – гражданской по состоянию здоровья, а Достоевский стал готовиться к этапу. Впрочем, все его личные приготовления к далекому путешествию ограничивались только моральной самоподготовкой и писанием писем родным и знакомым. А все материальные заботы о нём взяла на себя Ольга Ивановна. Она по опыту знала, что март считается весенним месяцем только по календарю, а в Сибири он мало чем отличается от вьюжного и холодного февраля. Поэтому, собирая в трудную и далёкую дорогу Фёдора Михайловича, она делала героические усилия для того, чтобы теплее одеть его и обеспечить всем необходимым. Нелёгкое это было дело, но доброе сердце и твёрдая воля помогли ей преодолеть все затруднения и скоро Фёдор Михайлович стал обладателем тёплого нового полушубка, великолепных валенков – пимов по-сибирски, меховой новой шапки-треуха и чудесных варежек-рукавиц, связанных самой Ольгой Ивановной из тёплой верблюжьей шерсти. Кроме всего этого внешнего облачения Достоевский получил от неё два комплекта тёплого белья, дюжину носовых платков, два полотенца и пару простыней. А на кухне тем временем для него заготовлялся «аварийный» запас сибирских пельменей, замороженные и твёрдые, как камень, они складывались в специальный холщёвый мешок. Новый, просторный рюкзак довершал снаряжение Достоевского. Ольгу Ивановну беспокоило только, как справится с такой солидной нагрузкой Фёдор Михайлович на своем длинном марше. Но и этот вопрос скоро разрешился весьма благоприятно для Достоевского, благодаря хлопотам и заботам Константина Ивановича. Незадолго до отправления этапной команды Иванов узнал, что в тот же день из Омска интендантство отправляет на Колыванский завод (недалеко от Змеиногорска) большой обоз с верёвками и канатами, и договорился с кем следует о разрешении Достоевскому, вместе с остальными двумя пересыльными и конвоем, состоявшим из двух человек, ехать с этим обозом до станции Долонской, в пятидесяти верстах от Семипалатинска. От Долони обоз сворачивал с большака влево, что значительно сокращало его путь к Колыванскому заводу. Обоз был большой, причём ввиду дальности пути сани были загружены не полностью, и разместить пять человек на двадцати подводах было нетрудно. Это очень облегчало путешествие Достоевского, и он горячо благодарил Константина Ивановича за его исключительную дружескую заботу и помощь.

В маленьких городишках, каким был Омск пятидесятых годов прошлого столетия, трудно было что-либо долго удержать в тайне, и слухи о том, что у Ивановых гостят два бывших арестанта, только что отбывших четырёхлетнюю каторгу в местном остроге, быстро распространилась по городу. Кумушки из местного «бомонда» шёпотом передавали, что в прошлом это – «страшные» государственные преступники, которым предстоит ещё «бессрочная» солдатчина. Очень немногие знали, что один из арестантов – Достоевский – писатель, автор «Бедных людей» и «Неточки Незвановой». Во всяком случае, дом Ивановых в эту неделю стал предметом пристального внимания и интереса знакомых и малознакомых людей, особенно «дам из общества», и Ольге Ивановне в борьбе с нездоровым любопытством пришлось применить самые энергичные меры. Выходившая на звонки гостей Дуняша то и дело заявляла, что «барыни нет дома». Но, уступая просьбам своих близких знакомых, за несколько дней до отъезда Достоевского, Ольге Ивановне пришлось все-таки устроить маленькое «суаре», на котором присутствовали и Дуров, и Достоевский, причем последний не только присутствовал, но даже принял участие в спиритическом сеансе, во время которого был очень взволнован ответом «духа» на мысленно заданный, совместно с Ольгой Ивановной, вопрос о наследстве Анненковых. Увлечение спиритизмом и «столоверчением» в ту пору было модным и широко распространённым явлением в некоторых кругах русской интеллигенции и Достоевский, видимо, серьёзно разделял это увлечение. Он долго толковал по поводу этого «ответа», в котором, по всей вероятности, заключалось какое-то обещание, с крайне взволнованной Ольгой Ивановной, которая была поражена категорическим тоном утверждения, что наследство Анненковыми будет получено.[ 4 ]

Незадолго до этого вечера в доме Ивановых Достоевский познакомился с преподавателем Омского Кадетского корпуса полковником Ждан-Пушкиным и очень симпатичным офицером-киргизом (казахом) Чоканом Чингисовичем Валихановым, бывшим воспитанником Омского Кадетского корпуса. С первой же встречи между ними возникло чувство взаимной симпатии, перешедшее скоро в крепкую дружескую связь, продолжавшуюся до смерти Валиханова.

Ему Достоевский обязан был первыми сведениями о Семипалатинске. Достоевский говорил, что самого его мало занимает вопрос о ближайшем будущем, поскольку в основном это будущее определялось предстоящей военной службой в качестве рядового, но Валиханов, – человек широко образованный, большой умница и отличный знаток края, – в живой и увлекательной беседе сумел дать такие красочные и яркие картины своеобразного быта степного города, в котором несколько лет предстояло жить и работать Достоевскому, что он невольно увлёкся и сам начал задавать вопросы о казахском народе, его историческом прошлом, его быте и прочем.

В течение тех 15 или 16 дней, которые Достоевский провёл у Ивановых, он не менее трёх раз виделся с Валихановым и всегда у них находилась интересная тема для дружеской, оживлённой беседы.[ 5 ]

Валиханов сумел разглядеть в Достоевском человека исключительной судьбы и огромного таланта. Он много говорил с ним о значении писателя и укрепил в нём надежду на будущее. Под влиянием этих бесед с Валихановым Фёдор Михайлович почувствовал, что он ожил и как бы вырос и укрепился в сознании своей исключительной самоценности. К нему вернулась вера в свои творческие силы. А это было так важно для будущего, для успешной борьбы за жизнь…

Вообще всё это время, проведенное Достоевским под гостеприимной кровлей Ивановых, все эти встречи и беседы с людьми, сразу ставшими ему симпатичными и дорогими, значительно повлияли на его настроение. Как человек, в течение долгого времени оторванный от жизни, и, наконец, освобождённый и вновь начавший соприкасаться с жизнью, он переживал как бы второе рождение. И если бы это радостное чувство возвращения к жизни не отравлялось ядом сознания того, что это ещё не полная свобода, что впереди годы бесправия в солдатской шинели, – он был бы вполне счастлив. Правда, к этому примешивалось чувство тревоги за судьбы близких родных, от которых он в течение четырёх лет не имел ни одной весточки.

Особенно его беспокоило четырёхлетнее молчание любимого брата Михаила. На каторге он не получил от него, да и вообще ни от кого из родных, ни одного письма.

- Жив ли Михаил? – думал он. – Может быть, его давно уже нет... Иначе неужели он не мог добиться разрешения на посылку хотя бы одного письма в год? Ведь другие получали же письма!..

Он не удовлетворился кратким официальным письмом брату Михаилу Михайловичу, которое написал и послал через комендатуру на третий день после своего выхода с каторги. Ему хотелось написать большое тёплое сердечное письмо брату, которое миновало бы всякую цензуру. Но для пересылки такого письма надо было ждать «оказию». Такое письмо можно было доверить только верному человеку. Константин Иванович обещал, говорил о товарище, который скоро должен поехать в Москву и оттуда в Петербург. Он доставит. Передаст лично.

- Приготовьте письмо заранее, – говорил он Достоевскому, – возможно, что ему предложат выехать экстренно…

Но Достоевский медлил. Он очень грустил и поделился с Ивановым своими опасениями о судьбе брата. Константин Иванович, как умел, успокаивал его и убеждал поскорее заготовить письмо.

22 февраля Константин Иванович пришёл домой неожиданно рано. Он принёс целую стопку свежих, только что полученных газет и, быстро раздевшись (скинув шинель), прошёл в комнату гостей. Открывая дверь в комнату, он уже с порога возбужденным голосом обратился к Достоевскому:

- Фёдор Михайлович, а я к вам с радостною вестью! Даже со службы удрал, чтобы успокоить вас. – Жив! Жив ваш брат Михаил Михайлович…

Достоевский порывисто встал и, побледнев, широко раскрытыми глазами смотрел на Константина Ивановича. У него занялось дыхание. Но, справившись с волнением, он быстро шагнул и сдавленным голосом спросил:

- Откуда вы узнали? Письмо? Да?! Давайте письмо!..

- Успокойтесь, дорогой Фёдор Михайлович. Письма ещё нет, а вот прочтите газеты… – и он передал Достоевскому свежие газеты. – Смотрите на четвёртой странице, в отделе объявлений. Там публикация Михаила Михайловича об открытии его табачной фабрики.

Достоевский дрожащими от волнения руками взял поданную ему газету и быстро прочитал указанную публикацию.

Волнение его ещё более усилилось, на глазах блеснули слезы… Говорить он не мог – душила спазма. Подошёл, крепко обнял и поцеловал Иванова, которому тоже передалось волнение Фёдора Михайловича.

Наблюдавший эту сцену Дуров, без слов – крепким рукопожатием, поздравил Достоевского.

Около минуты длилось молчание. Когда Достоевский немного успокоился, Иванов снова обратился к нему:

- Ну, вот видите, Фёдор Михайлович, я оказался добрым пророком… А готовы ли у вас письма? Завтра я их должен передать вашему «почтальону». 24 февраля он уезжает, и не в Москву сначала, как предполагалось раньше, а едет прямо в Петербург.

- Письма?.. Письма ещё не готовы… – отозвался Достоевский, – но будьте уверены: завтра утром, не позднее 9 часов, письма мои будут в Ваших руках, добрейший Константин Иванович. Собственно я намерен просить вас о передаче двух писем, одного – брату Михаилу и другого Наталье Дмитриевне Фон-Визиной. Вы не можете себе представить, как легко мне теперь будет писать, когда я знаю, что мой дорогой брат Миша – жив… Ещё раз спасибо вам за добрую весть!

- Ну, полноте, Фёдор Михайлович…Я счастлив тем, что мне довелось передать вам эту радостную весточку о вашем брате.

К сожалению, последнее моё сообщение, которое я должен сделать вам, Фёдор Михайлович, другого характера и совсем неприятно, как для нас, так, вероятно, и для вас. Сегодня утром я встретил полковника Де-Граве, он сказал мне, что завтра должно начаться ваше этапное путешествие в Семипалатинск. Завтра же отправляется обоз с канатами. Время выхода этапного отряда согласовано с отправлением обоза, который выедет через час после вашего ухода. Этап отправляется от Комендантского Управления обычным пехотным порядком. Обоз догонит вас на полпути к первой остановке. Ольга Ивановна заготовила вам на дорогу несколько сот пельменей. Чтобы не обременять вас мешком с этими подорожниками, мы передадим его заведующему обозом. Так что в комендантское управление вы явитесь завтра налегке, с одним рюкзаком за спиною. Ну, а когда обоз догонит Вас, – вам и вашим спутникам будут предоставлены места на подводах.

Да, совсем было позабыл сказать, что Ольга Ивановна достала Вам ещё кусок толстой, совершенно новой, кошмы и соорудила маленькую подушечку – «думку». То и другое очень пригодится вам в дороге и, особенно, на первых порах в казарме, пока вы там не освоитесь. В тягость эта походная постель вам не будет. Кошма и подушечка складываются в небольшой портативный рулон, на который надевается холщевый чехол.

- Спасибо, сердечное спасибо вам, дорогие друзья, за все ваши заботы о нас, – сказал растроганный Достоевский и крепко обнял и поцеловал Константина Ивановича.

- Да полноте, Фёдор Михайлович, за что, какой может быть об этом разговор. Разве вы сами в аналогичной обстановке не сделали бы того же самого. Вот что, дорогие мои: сегодня вечером у нас будет маленький прощальный ужин. К Вам, Фёдор Михайлович, хотел зайти проститься Валиханов. Я пригласил его на ужин. Вы не возражаете?

- Что Вы, что Вы, Константин Иванович, разве Вы не знаете, как я люблю этого чудесного киргиза? – Спасибо вам за то, что вы даёте возможность ещё раз встретиться и побеседовать с ним.

Константин Иванович взглянул на часы:

- Второй час. Вы меня извините, я ещё должен побывать на дистанции. Да и не хочу мешать вам, Фёдор Михайлович, писать ваши письма. А собраться в дорогу Вы успеете и завтра утром, этапная команда выходит в 11 часов дня. Итак, до вечера, господа…

Проводив Константина Ивановича, Достоевский прошёл к письменному столу, очистил и очинил перо, пододвинул стопку бумаги и, приготовившись писать, задумался.

Дуров, взглянув на Достоевского, погружённого в глубокую задумчивость, решил, в такую минуту надо бы оставить товарища одного. Он отложил книгу, встал и потихоньку отправился к выходу.

- Куда вы, Сергей Фёдорович? – окликнул его Достоевский.

- Пойду, пройдусь немного, – сказал Дуров, – погода сегодня хорошая, а я уже давно не был на воздухе. Надо немного освежиться…

Он, тихо притворив дверь, вышел в переднюю, оделся, вызвал Дуню, попросил затворить за ним и, перешагнув порог гостеприимного дома, в первый раз после выхода из острога, оказался на улице. По дороге белым горностаем бежала позёмка…

Оставшись один в комнате, Достоевский решительно пододвинул чернильницу и начал своё первое, неофициальное, бесцензурное письмо брату Михаилу [Цитирование письма произведено Феоктистовым с искажениями, - сост.]:

 

«Омск. 22 февраля 1854 г.

Наконец то, кажется, я могу поговорить с тобой попространнее и повернее. Но прежде чем напишу строчку, спрошу тебя: Скажи ты мне ради господа бога, почему ты мне до сих пор не написал ни одной строчки? И мог ли я ожидать этого? Веришь ли, что в уединенном, замкнутом положении моем, я несколько раз впадал в настоящее отчаяние, думая, что тебя нет и на свете, и тогда по целым ночам раздумывал, что было бы с твоими детьми, и клял мою долю, что не могу быть им полезным. Другой раз, когда я узнавал наверное, что ты жив, меня брала даже злоба (но это было в болезненные часы, которых у меня было много) и я горько упрекал тебя. Но потом и это проходило: я извинял тебя, старался приискать все оправдания, успокаивался на лучших, и ни разу не потерял в тебя веры: я знаю, что ты меня любишь и хорошо обо мне вспоминаешь. Я писал тебе письмо через наш штаб. До тебя оно должно было дойти наверное, я ждал от тебя ответа и не получил. Да неужели же тебе запретили? Ведь это разрешено и здесь все политические получают по нескольку писем в год. Дуров получал несколько раз, и много раз на запросы начальства о письмах разрешение писать их подтверждалось. Кажется, я отгадал настоящую причину твоего молчания. Ты, по неподвижности своей, не ходил просить полицию, или если и ходил, то успокоился после первого отрицательного ответа, может быть от такого человека, который и дела-то не знал хорошенько. Ты мне доставил этим много и эгоистического горя: Вот, подумал я, если он и о письме не может выхлопотать, будет же он хлопотать об чем-нибудь важнее для меня! Пиши и отвечай скорее, а прежде всего пиши официально, не ожидая случая, и пиши подробнее и пространнее. Я теперь от вас от всех ломоть отрезанный – и хотел бы прирасти, да не могу. Les absents ont toujors tort. Неужели и между нами это должно случиться? Но не беспокойся, я в тебя верю.

Вот уже неделя как я вышел из каторги. Это письмо посылается тебе в глубочайшем секрете, и об нем никому ни полслова. Впрочем я пошлю тебе письмо и официальное, через штаб Сибирского корпуса. На официальное отвечай немедленно, а на это – при первом удобном случае. Впрочем, и в официальном ты должен изложить самым подробным образом, всё главное о себе за все эти четыре года. Что же касается до меня, то я бы рад был послать тебе целые томы. Но так как и на это письмо едва имею время, то и напишу главнейшее...

Я ни одного дела не люблю делать вполовину, а сказать что-нибудь, ровнешенько ничего не значит. Впрочем, главная реляция перед тобой. Читай и выжимай, что хочешь. Я обязан это сделать и потому принимаюсь за воспоминания...»

 

Дальше Достоевский довольно обстоятельно описывает всё, что произошло с ним в течение четырёх лет с момента после свидания с братом Михаилом и сопровождавшим его А.П.Милюковым, 24 декабря 1849 года, в доме коменданта Петропавловской крепости, до выхода из Омского каторжного острога. В конце описания острога сообщает:

 

«Я часто лежал больной в госпитале. От расстройства нервов у меня случилась падучая, но впрочем, бывает редко. Есть у меня ещё ревматизм в ногах. Кроме этого я чувствую себя довольно здорово...

Одно: не забудь меня и помогай мне. Мне нужно книг и денег. Присылай ради Христа.

Омск гадкий городишка. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран. Природы я не видал. Городишка грязный, военный, и развратный в высшей степени. Я говорю про чёрный народ. Если бы не нашел здесь людей, я бы погиб совершенно. Константин Иванович Иванов был мне как брат родной. Он сделал для меня всё, что мог. Я должен ему деньги. Если он будет в Петербурге, благодари его. Я должен ему рублей 25 серебром. Но чем заплатить за это радушие, всегдашнюю готовность исполнить всякую просьбу, внимание и заботливость как о родном брате. И не он один! Брат, на свете очень много благородных людей.»

 

Несколько раз в письме к брату Федор Михайлович возвращается к просьбам о высылке книг и денег.

«Адрес я тебе вышлю. Во всяком случае вот он: в Семипалатинск, Сибирского линейного №7 батальона рядовому. Это официальный адрес. На этот посылай письма. Но для книг я вышлю другой..

Не знаю, что ждет меня в Семипалатинске. Я довольно равнодушен к этой судьбе. Но вот к чему не равнодушен: хлопочи за меня, проси кого-нибудь. Нельзя ли мне через год, через два на Кавказ, – все-таки Россия. Это моё пламенное желание, проси, ради Христа. Брат, не забывай меня. Вот я пишу к тебе и распоряжаюсь всем, даже состоянием твоим. Но у меня вера в тебя не погасла. Ты мой брат и любил меня. Мне нужно денег. Мне надо жить, брат. Не бесполезно пройдут эти годы. Мне нужно денег и книг. Что истратишь – не пропадет. Ты не ограбишь своих детей, если дашь мне. Если только буду жив, то им с лихвой возвращу. Ведь позволят же мне печатать лет через шесть, а может и раньше. Ведь многое может перемениться, а я теперь вздору не напишу. Услышишь обо мне...

Ради бога это письмо мое держи в тайне и даже сожги: не компрометируй людей. Не забудь же меня книгами, любезный друг. Главное:  историков, экономистов, «Отечественные записки», отцов церкви и историю церкви. Перешли в разное время, но пересылай немедленно. Я распоряжаюсь в твоём кармане как в своём, но это оттого, что я не знаю твоих денежных обстоятельств. Напиши мне об этих обстоятельствах что-нибудь точное, чтоб я имел понятие. Но знай, брат, что книги – это жизнь, пища моя, моя будущность! Не оставь же меня ради господа бога. Пожалуйста! Спроси разрешения, можно ли будет тебе послать мне книг официально. Впрочем, осторожнее. Если можно официально, то высылай. Если же нет, то через брата Константина Ивановича, на его же имя; мне перешлют. Впрочем, Константин Иванович будет сам в Петербурге – в этом году; он тебе все расскажет. Что за семейство у него! Какая жена! Это молодая дама, дочь декабриста Анненкова. Что за сердце, что за душа, и сколько они вытерпели!...

Но, ради бога, старайся и проси об моем переводе на Кавказ, да наведайся у людей знающих, можно ли мне будет печатать, и как об этом просить. Я прошу года через два или три. Вот до тех пор корми меня, пожалуйста. Без денег меня, задавит солдатство. Смотри же!...

Все наши ссыльные живут помаленьку. Толь кончил каторгу; он в Томске и живет порядочно. Ястржембский в Таре кончает. Спешнев в Иркутской губернии, приобрёл всеобщую любовь и уважение. Чудная судьба этого человека! Где и как он ни явится, люди самые непосредственные, самые непроходимые, окружают его тотчас же благоговением и уважением. Петрашевский по-прежнему без здравого смысла. Момбелли и Львов здоровы, а Григорьев, бедный, совсем помешался в больнице. А что у вас?...

 22 числа февраля.

Завтра, кажется, я наверное еду в Семипалатинск. Константин Иванович будет здесь до мая. Я думаю, что ты можешь, если захочешь мне что-нибудь переслать – книг, например, прислать ещё на прежнее имя Михаила Петровича..

Ради бога хлопочи за меня. Нельзя ли мне на Кавказ, или куда-нибудь вон из Сибири. Теперь буду писать романы и драмы, да много ещё, очень много надо читать. Не забывай же меня и прощай. Перецелуй детей твоих. До свидания».

 

Письмо к брату Фёдор Михайлович успел закончить к восьми часам вечера.  Он так увлекся беседой с братом, что не слыхал, когда возвратился с прогулки Дуров.

Почти каждому человеку свойственно стремление иногда побыть одному, уединиться, уйти от общения с окружающими его людьми, от обычной, повседневной обстановки. Но особенно эта «тяга к одиночеству» близка и понятна людям, которые, в силу обстоятельств, долгое время были лишены возможности распоряжаться собой по своему усмотрению. Очень тягостно одиночное заключение, но и беспрерывное, многолетнее, принудительное пребывание «на людях» становится иногда нестерпимо-мучительным. Правда, многое в таких случаях зависит от характера человека и его интеллектуальных особенностей. И Дуров, и особенно Достоевский, иногда очень остро испытывали эту «тягу». Достоевский понял, что побудило Сергея Федоровича предпринять свою неожиданную «прогулку» в тот момент, когда он начал писать письмо к брату. И сейчас ему было неловко оттого, что, понимая это, он не удержал Дурова из чисто эгоистических побуждений и заставил, таким образом, больного человека несколько часов бродить по улицам в мороз и вьюгу.

Он ощутил прилив какой-то теплоты и благодарности к этому человеку. И в первый раз за всё время знакомства с ним и совместного пребывания на каторге, упрекнул себя в несколько предвзятом и несправедливом отношении к Дурову.

Вдруг ему захотелось подойти, обнять и сказать несколько тёплых сердечных слов этому чуткому, хорошему человеку. Дуров лежал на койке, повернувшись лицом к стене. Достоевский, подойдя к кровати и увидев, что Дуров спит, не стал будить его, но долго молча стоял возле него, всматриваясь в бледное лицо и прислушиваясь к тяжёлому, неровному дыханию.

Возвратившись к столу, Достоевский собрался было начать письмо Фонвизиной, но в это время в дверь постучала Дуняша и позвала ужинать. Видимо, очень уставший во время своей «прогулки» Дуров крепко спал и не слышал стука Дуняши, Достоевский подошел и, осторожно разбудив его, сказал:

- Вставайте, Сергей Федорович, – ужинать зовут.

Когда Дуров встал, привёл себя в порядок и отправился в столовую, Достоевский подошёл к нему вплотную, обнял за плечи и сказал:

- Хороший вы человек, Сергей Фёдорович…И…спасибо Вам!...

- За что? – удивился Дуров.

- Вы знаете, за что… - отозвался Достоевский и, не глядя на него, шагнул вперёд и первый вышел из комнаты.

Прощальный ужин прошел не очень оживлённо. Да и не мог он быть особенно весёлым. Ведь, по существу, в каждых проводах есть что-то похоронное…

Эта мысль тревожила сознание каждого из четырёх сотрапезников, собравшихся в столовой. Валиханов не пришёл, очевидно, какие-то непредвиденные обстоятельства задержали его.

Ольга Ивановна делала героические усилия, чтобы поднять настроение, но это ей мало удавалось. Разговор вертелся вокруг туманного неизвестного и загадочного «завтра», в которое уходил Достоевский.

Константин Иванович тоже по мере сил стремился развеселить и вызвать улыбку на помрачневших лицах друзей. Даже Дуров попытался было острить, но безуспешно. Достоевский не мог, а, может быть, и не хотел вырваться из овладевшего им мрачного оцепенения. Наконец, ему удалось овладеть собой и после дружеского тоста со всевозможными добрыми пожеланиями, адресованными ему Ольгой Ивановной, он встал и, с бокалом в дрожащей руке, обратился к ней с такими словами:

- Милые, дорогие, незабвенные друзья мои, завтра я должен покинуть ваш тёплый гостеприимный кров. Я никогда не забуду этих светлых минут, проведенных в общении с вами и всего того, что вы сделали для меня, для нас, а вы сделали больше, чем могли бы сделать брат и сестра… Вы, ваша семья, ваш дом были и остаются для нас чудесным оазисом, в пока ещё дикой, великой сибирской пустыне… Здесь, под вашим кровом, мы вновь почувствовали себя людьми и ощутили иллюзорное чувство свободы… Спасибо вам за эту краткую, но незабываемую радость. Завтра я перешагну через порог вашего милого дома и уйду опять в ожидающее меня, вероятно тоже не лёгкое и тревожное, будущее. Простите меня за эти тяжёлые и мрачные мысли. Но я не знаю, доведётся ли когда-нибудь ещё встретиться и обнять вас и всех тех дорогих и близких мне людей, которых я не видел уже пять лет и не знаю, увижу ли когда? Мне сейчас вспомнилось стихотворение Лермонтова. Может быть, через несколько лет я вернусь на родину. Но что меня ждет там?

Увижу-ль прежния объятья,

Старинный встречу ли привет?

Узнают ли друзья и братья

Страдальца после долгих лет?!

 

Или, среди могил холодных,

Я наступлю на прах родной

Тех добрых, пылких, благородных,

Деливших молодость со мной?...

Достоевский быстро справился с охватившим его волнением и закончил:

- Но что бы-то ни было, а сейчас ещё раз братское, сердечное спасибо вам, дорогие Ольга Ивановна и Константин Иванович! Не забывайте меня там, – в киргизских степях. А я …я буду писать вам…

Ужин скоро закончился. Достоевскому предстояла бессонная ночь: он должен был написать ещё несколько писем, а завтра…завтра начинался новый этап его жизни….

Публикация источника и комментарии

 подготовлены Виктором Вайнерманом