|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск пятый
Рифмы и ритмы
Самое ценное в жизни и в стихах - то, что сорвалось.
Марина Цветаева
Вероника Шелленберг
ИЗВЕЛА БЕССОННИЦЕЙ ЛУНА…
* * *
Однокрылая бабочка – дверь –
трепетала в горячем потоке
сотен рук, будто билась под током,
а другая, в соседнем дворе,
точно так же рвалась над порогом –
однокрылая бабочка – дверь.
Половинки на разных осях
отмахав, отскрипев полукругом,
сквозь толпу замечали друг друга,
и теряли опять, голося.
А во сне улетали вдвоём
тихо-тихо поющие двери,
и в каком-то заброшенном сквере
открывали невидимый дом.
Выше – окна успели зажечь
те, кто ждал и дождался кого-то…
…а всего-то и надо, всего-то…
опустевшую ночь
пересечь.
* * *
Потому что мой корень – гор,
потому что мой друг – звонарь,
я ещё люблю… До сих пор.
И смотрю с колокольни вдаль.
Оглушенная высотой,
по железной лестнице – вон,
приголубленная тобой
колокольный не помню звон.
Но, проси меня, не проси,
(то, что отдано – не вернёшь)
прорезается в страсти – синь,
холодеющая, как нож.
* * *
Это станет землёй,
ну, конечно – землёй…
и травой…
круг очерчен уже, подытожен.
Только кто же тогда
в серебристой прихожей
перед кругом зеркальным
качнет головой?
Полно!
Полная вздрогнет пред нами луна,
и верховная
зазеленеет волна…
Всё, что здесь не успели – начнётся.
По земле и траве –
по тебе и по мне
лёгкой поступью дальше пройдётся.
Так финальные кадры берёт режиссёр
в круг, что всё уменьшается…
(в зале – пустеет).
В круге – двое.
Они, безусловно, робеют
и поэтому
вечности смотрят в упор.
РОМАНС…
Если что не так – друзья простят.
Дверь открыта в белое пространство…
И следы неясные двоятся
прямо от порога и – назад.
Может быть не сразу, но простят.
Может быть, не сразу и не все,
но один ещё с аэродрома
наберёт по памяти мой номер,
подъезжая к взлётной полосе.
А не надо чтоб любили все.
Все гораздо меньше одного…
Он тряхнёт седою львиной гривой,
там, над среднерусскою равниной
пристально посмотрит он в окно.
Только бы дождаться одного.
* * *
А казалось бы – что?
Шерсти глупый комок.
Кошкой брошенный
тихий, слепой сосунок,
на ладонь аккуратно положен.
И не ведая наших забот и тревог,
вздох ещё – и поплыл
червячок, дурачок,
до кошачьей матери
Божьей.
А своя-то вернулась.
И мордой седой,
острой мордой,
пропахшей синичьей бедой,
роет, роет подстилку…
Глядит мне в глаза,
как животным
смотреть в человечьи – нельзя.
И трясётся её
иссушенный живот.
И на белой ладони
котёнок плывёт.
* * *
Суховей меня сморил,
суховей – состарил.
Жилы досуха скрутил.
Душу измытарил.
Где же ты, моя гора, –
отраженьем в озере?
Вместе были мы вчера,
а теперь разрознены.
И на кой мне чёрт сдалась
душегубка города –
скрючен клён, повязан вяз, –
зелены и молоды!
Да мне по белой бороде
пуха тополиного –
лишь бы плыть куда-то где…
Таять белой глиною.
И зовёт – «Пора! Пора!»
чадо колокольное,
отражённая гора,
над водою вольная.
* * *
Спичкою – чирк!
Потрясён коробок.
Тонких лучинок
сухой говорок.
Что ж ты «за так»
только душу растряс!
Был березняк,
были тополь и вяз.
Остановилось
течение смол,
задран, ободран
зелёный подол.
И – штабельком –
голова к голове…
Эй!
Угости огоньком!
Слышишь?
Это тебе.
* * *
БОЛЬНИЧНЫЙ РАЗГОВОР О ПОЭТАХ, КОТОРОГО ЛУЧШЕ БЫ НЕ БЫЛО СОВСЕМ
И.К.
Мы вдвоём в палате прозябаем,
то припоминаем, то зеваем,
три недели мимо просыпаем,
остальное – мелочи уже.
И однажды, кушая печенье
(у больных всегда полно печенья)
говорит она – Воображенье –
это ведь не всякому дано!
Он, поэт, страдающий и бледный,
от любви, к примеру, безответной,
в одиночестве, в каморке бедной
на луну невидяще глядит.
И луна высвечивает скупо
резко выдающиеся скулы,
тёмный силуэт и стул сутулый,
и тетради жесткий переплёт.
– Да, чего уж, – говорю, – конечно,
не жилплощадь у него, – скворечник,
если он не песенник-потешник,
эти загребают будь здоров!
В остальном же, твой портрет не точен,
есть поэт – розовощёк и склочен,
многодетный весь… И, между прочим,
женщины повадились писать
(можно до утра перечислять).
Может, где-то есть пророк-отшельник,
по законам писаным – бездельник…
Выписали б лучше в понедельник, –
извела бессонницей луна!
* * *
А в последнюю ночь
приходит она, печаль.
И одна рука у неё пуста,
а в другой – печать
запечатывать прошлое
в серый простой конверт,
где всего-то брошено –
«Радость моя, привет!»
А, быть может, свидимся?
Прочен ли тот сургуч…
А, быть может, спишемся?
Вечно ли на бегу…
Но одна рука
недаром совсем пуста –
ни обратного адреса…
ни листа…
* * *
Молчание в тишине
больничное – для чего-то…
Но эти крылья – не те,
и эти – не для полёта.
Двустворчатое окно,
задворки да воробьишки…
Молчание… Вдруг оно
затягивается слишком?
Больничная пелена
для голоса и для ока…
Да та ли это луна
дотаяла раньше срока?
* * *
Под топот каурых, гнедых, вороных
замедленным солнечным диском под дых
ударена степь, опрокинута в пыль,
и небо оранжево ржавит ковыль.
И небо, и степь под присмотром орла,
тропа, что коней к водопою вела
в закатном чаду раскалённых, как медь,
солёных от пота, уставших лететь.
И с ходу разбит водомерный покой…
Копыта, копыта и шеи дугой,
и мокрые гривы, дугою летя,
достанут туда, где начало дождя.
Начало дождя над степным сушняком…
Тропа поперхнулась полынным дымком.
Горячие звёзды горячих коней
восходят над степью и тают над ней…
ДОМ У ДОЖДЯ
Детства двор,
а верней – задворки
в мокрой листве
до пятого.
С первого
не заметно кромки
в сонме дождя
невнятного.
В сон мне…
Виниловая пластинка –
ночь
в царапинах улиц.
Сорванный голос…
Твоя былинка
деревом обернулась.
Вот она,
плещущая зелёным,
старых домов причина,
чтобы вернулось
опять – зелёным
то, что теперь –
лучина.
Не разобрать
слова…
И не надо.
Голос винила
хрустнул.
Где-то на пятом,
опять на пятом,
корочкою арбузной.
* * *
Как же мы хищно
друг друга при встрече не ценим!
Всё-то мы ищем
от собственных бед панацею!
Требуем, клянчим печально,
а нет – промолчать бы…
Все – изначальные чада,
и тут же – исчадья.
«Ты отвечай за себя! –
прорычит мне тигрица,–
а не примазывай
всё поголовье зверинца!
Ты б ещё льва
попрекала бы мышью-полёвкой…»
Да! Не права…
Но и правою быть – так неловко…
Я бы сама
притупила клыки и язык свой.
Я бы вполне обошлась
без словесных изысков.
Лишь навострила бы уши,
послушные речи.
Острые уши,
ещё не совсем человечьи.
* * *
Ещё не вышедшим в тираж…
А и пусть редакторский топор
заржавеет в лесополосе!
Мы не облетели до сих пор,
шелестя во всей своей красе.
Вон, бежит на склон зелёный клён
и никак не может добежать…
Этой сладкой мукой удивлён,
длит свою земную благодать.
Острый запах зелени и трав
режет наш ветвистый черновик…
Тоже ведь редактор… Тоже прав
для ещё бегущих вероник.
* * *
Я только подумала – «Слишком тепло…»
И тут же дождя ледяное стило
стирает границы предметов.
Теряются мокрые листья в саду,
и я, растерявшись, обратно иду,
по-летнему тонко одета.
Шафраны ещё по привычке ярки,
оранжево крепкие, как позвонки
сквозь тело тепла проступают.
И тает тепло, – ты о нём не тужи,
и дождь, на лету замерзая, кружит,
и падает он, и не тает.
А разве бывает, чтоб слишком тепло?
Пригреешься только – пургой замело…
Последними – эти шафраны.
И перемещается лето туда,
где южные скалы утюжит вода…
Но как же внезапно и рано!
* * *
Слова лиши и хлеба,
глиной забей уста,
только, прошу, не требуй,
только, прошу, оставь
тем, кто дороже крови,
плечико и крыло…
Жилке височной вровень
бойкой – Твоё тепло.
Господи! Мне не надо
речи, когда она
горестная расплата
плечика и крыла.
апрель - октябрь 2006г.
|