|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск девятый
Подковы для Пегаса
Пегас должен быть подкован на все четыре ноги.
Станислав Ежи Лец
Виктор Голков
ИЗ СБОРНИКА «ПАРАД ТЕНЕЙ»
* * *
От сизого пепла – палящей среды
обитанья,
где воздуха лёгким хронически
недостаёт,
не дальше до неба, чем нам – от войны
до братанья,
когда скорпион бедуинскую песню поёт.
Так значит не выверт – туманное
марево муки,
какое ползёт желатином из впадин
ноздрей.
Симфония жизни, не помня о Брамсе и
Глюке,
в сплошной абсолютности
истин бесспорных мудрей.
Но я не мудрей, чем немое моё отраженье
в том облаке света, откуда я выпал
во тьму.
И ежели суть существует, то это –
скольженье,
движенье навстречу
бессмертному сну моему.
* * *
Душа, не боли.
Хоть выдумка, впрочем,
ты всем средоточьем
растёшь из земли.
Желудок, ты – явь.
Пускай эфемерен,
страданьем промерен,
но жить предоставь.
Зачем вы, глаза?
Прочесть телеграмму
про чёрную яму
и вход в небеса.
* * *
Один в бесконечном ряду:
нелепое дело, бесспорно.
Мы все – безымянные зёрна,
прозрачные точки во льду.
А может быть, тени в саду,
глядящие в небо упорно,
а может быть, искры из горна
в каком-нибудь новом аду.
Под знаком великого «жить»
мы, точки, сливаемся в массы,
чтоб нации, этносы, расы
историю стали вершить.
Чтоб смысл обрести пустоте,
застывшей в хрусталике глаза.
Вселенское бремя экстаза
очистить в любовной мечте.
* * *
Прорва под каждым из нас,
клеток предательство всюду.
По вдохновенью и чуду
бьёт сумасшедший фугас.
Так же как в пору отцов
ползают войны под боком,
и в озверенье глубоком,
век абсолютно свинцов.
Точно как в те времена,
тащат свой груз страстотерпцы,
и растворяется сердце
в чёрной амброзии сна.
* * *
Понимая бессилие слова,
погружаясь в его немоту,
мысль дремучая мается снова,
постепенно сползая в тщету.
О тщета, голос муки Господней,
оголтелая ложь естества!
Но в пылающей тьме преисподней
антитеза твоя не мертва.
Как ребёнок надежда трепещет,
гул сердечный сжимая в толчки.
И фонтаном прозрение хлещет
сквозь ослепшие напрочь зрачки.
* * *
Правда, что жила во мне,
исчезает неизвестной.
Я над плоскостью отвесной
наклонился: что на дне ?
Детство, молодость моя,
переулок Театральный,
контур прошлого овальный.
Дом, родители, друзья.
В тёмной сутолоке лип
запах сладкий до истомы,
и парящий, невесомый
белой лестницы изгиб.
* * *
Может быть, я всё забыл
и поэтому мне скучно.
Только боли не избыл,
копошащейся беззвучно.
На окраине души,
там, где дальние задворки,
или в умственной глуши,
в толще почвенной подкорки.
Но бессмысленно пенять
на судьбу, что зло искрится:
даже если всё понять,
ничего не повторится.
Даже если оплатить
безнадёжные кредиты,
на холсте не воплотить
тонкий профиль Афродиты.
* * *
Я растоптан обширностью нашего вида,
средоточием судеб под скопищем крыш.
Распростёрлась и давит меня пирамида –
не сбежишь.
Коллектив, ты ломаешь меня, как былинку,
ты меня отрицаешь, в себе растворя.
И противно мне старую слышать пластинку:
всё не зря.
Я такой же как все? Ни за что не поверю
даже в час, когда с бомбой войдёт Алладдин.
Погасите огни и захлопните двери –
я один.
* * *
Печальны близкой старости приметы:
морщины, седина.
Уносятся не годы, а кометы,
а вот – ещё одна.
Но только вот, как чувства извратились,
как съежились, гляди.
А может, незаметно превратились
в ту жизнь, что позади.
И только страх себе не изменяет,
в открытую грозя.
Во всех грехах огульно обвиняет,
из-под окна сквозя.
* * *
Слегка как будто опасаюсь:
не занесло б на вираже.
Я фарами в туман врезаюсь
и кажется не сплю уже.
А клочья рваной белой плоти
смыкаются сплошной стеной.
И мокрые дрожат щепоти
меж неизвестностью и мной.
В пространстве, от воды увечном,
дорога скользкая долга.
На каждом перекрёстке встречном
я жду случайного врага.
Когда облепленный туманом
и тоже облечённый в сталь,
мой антипод рванёт тараном,
расплющив чёрную педаль.
* * *
Жизнь, на радости скупая,
чужеземный звукоряд.
Ночью тени, обступая,
мне о прошлом говорят.
Я, случается, жалею,
вспоминая на ходу
ту тенистую аллею
в старом пушкинском саду.
А знакомая развилка
так безумно далека,
что дрожит и бьётся жилка
где-то в области виска.
* * *
В разлуке – потеря,
похоже на смерть.
Разрушилась твердь:
во что я поверю?
За Родиной вслед
и мать улетела,
будить не хотела,
проснулся – и нет.
Подруги, друзья – все в разные страны,
не вспомню лица.
Качаюсь, как пьяный,
и жалко отца.
* * *
Промелькнуть в альманахе
экземпляров на сто.
Мимолётные взмахи
не считает никто,
и уродуют страхи,
что мол это – не то.
Но душа – заграница
в чёрной дымке густой.
Может быть, сохранится
тень моей запятой.
И воскреснет страница
под железной плитой.
* * *
Выветриванье душ от возраста и скуки;
куда себя девать – не в шутку, а
всерьёз.
И вот однажды в ночь в уборной режут
руки,
царапают лицо и давятся от слёз.
То, Родина, твоя косая тень упала
на выжженные сплошь, измызганные дни.
За то, что в энный час бесследно всё
пропало,
меня неважно где, хоть спьяну, помяни.
* * *
Пыль над городом – жёлтая маска.
Помутнело в машине стекло.
Сочиняется страшная сказка,
быть в которой – моё ремесло.
Стал я ближе не к небу, а к Мекке,
к иудейской отраве приник.
Человеки кругом, человеки,
да песок – вперемешку и встык.
Он когда-то торчал монолитом,
перерезать пространство хотел.
Всё равно: быть живым, быть убитым,
лишь бы он на зубах не хрустел.
* * *
В час иссякания эпохи
не видно траурных огней.
И ветра невесомей вздохи
плывущих в сумерках теней.
Мои друзья, у лип цветущих,
что задремали на холмах,
о близости удач грядущих
нам больше не мечтать впотьмах.
В кругу тропического зноя
всё так меняется в цене,
что жизнь почти как паранойя,
неизлечимая вполне.
* * *
Логика крысиная ясна –
вырваться из солнечного света,
и скользнуть хвостатою кометой
в мир иной, в другие времена.
Где, конечно, не грозит война,
хлопая стрельбой, как парусиной,
но согласно логике крысиной,
жизнь твоя вполне защищена.
Слыша философствующих крыс,
ощущал я внутреннее сходство:
может быть, душевное уродство
и меня заманивает вниз.
В тишину без края и конца,
в сумерки, глубокие как норы.
Сжать внутри общины, стаи, своры
в сердце многих многие сердца.
* * *
Мой праотец, одетый в шкуры,
в пространстве, заданном судьбой,
путь человеческой культуры
не замкнут мной или тобой.
Её мучительные роды
сменили приступы тоски,
когда безумные народы
дробят планету на куски.
Машин пронзительные крики,
научно-электронный гроб.
Мы оба абсолютно дики,
мой праотец – питекантроп.
* * *
Опустится пенье до воя
и сгинет в холодном дыму.
Есть в нашей судьбе роковое
стремленье: обратно во тьму.
Где чувства колышутся немо,
и холод над горлом скользит.
Но ядерным взрывом система
рассудку уже не грозит.
Я винтиком больше не буду
в железном торчать костяке,
уж лучше увидеть Иуду
с монетами в потной руке.
* * *
Вспоминаю путь мой длинный
без начала и конца.
Хмурый, как роман старинный,
сплошь от первого лица.
Где лишь мысль моя, как тройка,
в снежную ныряет мглу,
и одна чернеет койка,
опустевшая в углу.
Где же вы, мои желанья –
гулкие колокола?
В двух шагах за тонкой гранью
прожитая жизнь легла.
Вижу все её детали,
смысл таинственный – в любой.
Словно сетка на эмали,
чёрная – на голубой.
* * *
Вот склоняется над бездной
век – таинственный мудрец,
обезумевший творец
воли ядерно-железной.
Мёртвым знанием своим
рвёт он души, как щипцами.
И разрыв между отцами
и детьми – невосполним.
Что почудилось, когда
вытянулся он и замер:
газовых проёмы камер
и кремлёвская звезда.
* * *
Я вырос в республике пьяной,
где тесно от горьких озёр.
И в тёплую полночь каштаны
душевный ведут разговор.
Но едкую горечь вдыхая,
я понял, что был в забытьи.
И выпала трезвость сухая
мне в зрелые годы мои.
Эдем и его филиалы,
за взрывом – ещё один взрыв.
Кривые, гнилые кварталы,
утроба твоя, Тель-Авив.
* * *
Прошлое – волшебная шкатулка.
Смотришь внутрь, а видишь высоту.
В тишине кромешной переулка
я нашёл забытую мечту.
На столбе лишь лампочка мигает,
в парке песня старая слышна.
И меня почти не отторгает
от себя – любимая страна.
Слабый ветер, спящие каштаны,
По-июньски сочная трава...
Тихо так, свежо и первозданно,
что, конечно, мать моя жива.
* * *
Я был человек знаменитый
для нескольких мёртвых теней,
но вычеркнут смысл позабытый
какой-нибудь кривды моей.
Чем дальше, тем тоньше граница
страны под названием «явь».
В пространство сойти со страницы
несложное дело, представь.
А там молчаливые грёзы
и встречи счастливые ждут.
Рябины мои и берёзы
со мной повидаться придут.
* * *
Кишенье атомов – реальность естества,
Где смысл имеют лишь инварианты.
Галдят теории, фальшивые гаранты
Того что правда явь и совесть не мертва.
Мой дух – извилистых понятий проводник,
Опора хлипкая всей истинности мира,
Сознайся: тело – блеф, лишь съёмная квартира
Для тех, кто выдохся и в тайну не проник.
Там клетки пёстрые дробятся на куски,
Как люди женятся, крадутся, убивают.
Клянутся совестью, что проще не бывает,
Чем в ночь бессонную свихнуться от тоски.
* * *
Обступила времени трясина,
Хлюпая, ворочаясь, хрипя.
И судьба аккордом клавесина
Заскользила вдоль самой себя.
Пасмурная древняя морока,
Сочинившись в утреннем бреду,
Складно лжёшь про то как одиноко
И свинцово по земле иду.
И в канун какого-то сегодня
Созидаю крылья как Дедал,
Чтоб из этой жизни преисподней
Упорхнуть бы я не опоздал.
* * *
Палестинцы у костра
в клочьях сизого тумана.
Ни цыганского шатра,
ни залётного цыгана,
ни молдавской толкотни
в Кишинёве возле рынка.
У костра стоят они –
на одном из них косынка.
Вот такой судьбы каприз,
так на свете происходит:
вместо клёна кипарис,
а вокруг убийца ходит.
Только пекло много лет
вместо льда, что въелся в глину,
только выветрился след
тех, кто звал нас в Палестину.
Словно в пошленьком кино –
бедняки и кровососы,
и в глазах моих темно
от арабского вопроса.
Исподволь на них взгляну:
вот комиссия, создатель!
Чувствуешь свою вину?
нет не чувствую, приятель.
Знаю, я тебе не люб,
ненавистен до зарезу.
Но ведь я не душегуб
и в автобус твой не лезу.
|