Литературно-художественный альманах

Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.

"Слово к читателю" Выпуск первый, 2005г.


 

Глава шестая

ПОДСПУДНЫЙ БЕС СОЧИНИТЕЛЯ ДОСТОЕВСКОГО

Отблески «кузнецкого венца» в дневнике Анны Сниткиной 1867г.

 

Страница 2 из 9

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

«Под башмаком у Вас я никогда не буду!»

Человек соткан из противоречий, им движут самые разные стимулы – чувство долга не всегда пересиливает эгоцентрическую заботу о собственном «Я», а любовь к жене - самолюбие и тщеславие. Вот очередная пустяковая, на первый взгляд, ссора: «Через минуту пришел он и объявил мне, что хочет объясниться и вдруг очень трагически закричал: «Нет-с, Анна Григорьевна, уж под башмаком у вас я никогда не буду!». Я расхохоталась, отвечала, что не хочу спать и что он очень самолюбив…».[31]

Самолюбив? Конечно. Но так ли уж не хочет быть ни у кого «под башмаком»? А ради Сусловой в пропасть прыгать (см. «Игрок»)? А из-за Исаевой – «в Иртыш»? Или же фатальные финалы были вполне допускаемы в отношениях с Сусловой и Исаевой, а с А.Г. Сниткиной – нет? Получается, Достоевский мог любить очень по-разному: Исаеву – запредельной любовью «до Иртыша», Суслову – «до пропасти», а Сниткину – лишь до тех пор, пока не попадет к ней «под башмак».

«Надо между нами положить границы…»

Показательно также другое. Достоевский заявляет о нежелании быть у Анны Григорьевны «под башмаком» в момент, когда ведет переписку с Сусловой. Но ведь если та самая градация чувств к разным женщинам, о которой мы поминали выше, верна, и Суслова по-прежнему «в актуале», то не может ли статься, что для Достоевского даже в 1867г. «пропасть» из-за Сусловой куда притягательнее «подкаблучных» отношений со Сниткиной, а ведь только отказ «инфернальной» Апполинарии выйти за него замуж сделал возможным брак с А.Г.? Оттого он и пытается раз навсегда поставить Сниткину на место. Читаем: «Он объявил…, что обдумал и решил, как ему действовать, что надо между нами положить границы. Я ему отвечала смело, что пусть он сам как ему угодно перекладывает границы, но что я нисколько этому подчиняться не намерена, и поэтому все эти перекладки будут тотчас же поломаны и все пойдет по-старому».[32]

А ведь для Сусловой периода острой увлеченности Достоевского никаких «границ» не существовало. И не потому ли Анна Григорьевна протестует, что понимает: любовь «в известных пределах» – это уже не любовь. Нельзя любить «на половину» или «на треть», «до каблука» или «до границы». И если Достоевский умел чувствовать «на четверть» – не означает ли такая арифметика, что превалирует расчет, а словесный флер – прикрытие, как и в случае с Исаевой: главное – осязаемые преимущества брака, а слова про Иртыш – лишь на бумаге, которая, как известно, все стерпит…

«Федя был ко мне очень нежен…»

Но что иметь ввиду под словом «расчет»? Женитьба на ком именно входила в планы Ф.М.? Какая женщина ему нужна? Что ценил он в невесте? Что объединяло Сниткину и Исаеву, хотя они и были такие разные? Читаем: «Я ему долго рассказывала, какое он произвел на меня впечатление (при первых встречах, - авт.), как я вошла, как потом было. Он слушал и сказал мне, что он, женясь на мне, еще очень мало меня знал, но теперь вчетверо более меня ценит, зная, какая я простая (Федя был ко мне очень нежен)».[33]

Стало быть, Достоевского впечатляет прежде всего простота избранницы, то есть неприхотливость, нетребовательность, быстрая приспособляемость к суровым будням и к тяжелому характеру мужа? Что ж, и Исаева, и Сниткина с этой точки зрения были для него идеалом: обе весьма скромно одевались и смирялись с этим, по первому требованию расставались с самыми необходимыми предметами туалета – вспомним продажу шляпок Исаевой в Семипалатинске, чтобы выручить побольше денег на дорогу, или Сниткину, бесконечно закладывающую и перезакладывающую салоп и мантилью: надо поддержать бюджет семьи, подорванный страстью Достоевского к рулетке!

Но ведь интерес к такой «простоте» сродни банальному вопросу, во что обходится содержание жены. Иными словами – это именно расчет – жена не должна обходиться дорого…

«Я вырвала из рук Феди письмо…»

Итак, Сниткина и Исаева – «простые». Что вовсе не означало, будто Ф.М. наделял их примитивным душевным укладом, у них – свой сложный чувственный мир, который никак не назовешь «простым». Что касается Сниткиной – ее поступки иногда имели вид просчитанных многоходовых комбинаций. Она взвешивала каждое слово и была буквально соткана из всевозможных «утаиваний» - вела застенографированный, и потому недоступный для мужа, дневник, а также не предназначенную для его глаз переписку. Вот эпизод: «Мы начали читать и я увидела, что мама пишет не то, что следует. Я вырвала из рук Феди письмо. Он, к моему крайнему удивлению, даже и не обиделся…».[34]

Секреты и внутренняя «простота» несовместимы. Достоевский о склонности Анны Григорьевны к недомолвкам и сокрытиям прекрасно знает – процитированные места ее дневника прямое тому подтверждение. Значит, когда он говорил Сниткиной о «простоте» – возможно, имел ввиду чисто внешнюю сторону, то есть то, что подвигало его подсчитывать, во сколько жена ему обходится. Преобладает тривиальный расклад: чем меньше – тем лучше!

«Мне сделалось ужасно смешно…»

Впрочем, не придаем ли мы слишком большое значение словам Достоевского, ведь в устах искусных сочинителей и изощренных стилистов они иногда мало чего стоят. Так что все построения, основанные на, может быть, случайно вырвавшейся фразе о «простоте» – не так уж и важны? Читаем же мы в записи, помеченной тем же днем, что Достоевский на протяжении часа мог утвердительно высказывать мысли прямо противоположные по смыслу. А.Г. Сниткина: «Меня под конец начало тошнить… Тогда он мне закричал: «ты очень зла!» Мне сделалось ужасно смешно на это восклицание, тем более, что не более, как за час до этого, говорил, что я добрая».[35]

Таким образом, Анна Григорьевна Достоевского подлавливает: не только написанное, но и сказанное им зачастую вообще не соответствовало истине. И тогда – стоит ли безоговорочно доверять письмам Достоевского, которые он умел наполнять трагедийным содержанием, доходя порой до крайней степени экзальтации («или с ума сойду, или в Иртыш!»). Как трудно определить, где правда, а где – игра слов…

«Федя был страшно взволнован…»

«С ума сойду – или в Иртыш»…

Играет словами о самоубийстве? А если – нет?

В случае, если намерения серьезны – об угрозах суицидом помнят всю жизнь. Иногда достаточно случайной реминисценции, чтобы вызвать в памяти волнующие посткаторжные события, связанные с многотрудным завоеванием Исаевой. Вот, например, известие о покушении на императора: «Федя был страшно взволнован известием о покушении…, он так его (императора, – авт.) любит и почитает».[36]

Это – позднейшая вставка Сниткиной в ее текст 1867 года. Не всякий согласится с тем, что Достоевский «любил и почитал» Александра Второго. Но возможен логический мостик: именно Александру Второму Достоевский обязан освобождением, а вскоре после острога Ф.М. встречается с Исаевой и в какой-то мере пользуется ею как аргументом для скорейшего возвращения дворянства и чина (см. книгу первую). А тут – покушение на императора. Волнение Достоевского, конечно, объяснимо: зримо всколыхнулись семипалатинско-кузнецкие впечатления, ему припомнились первые послеострожные годы, прошедшие под знаком Исаевой – теперь его тревожит, хоть и с огорчительным запозданием, печальная участь, которую он ей вполне сознательно уготовил. Потому-то Сниткина и отмечает не просто взволнованность, а – «страшную взволнованность». Конечно, многое объясняется ультра-патриотическими воззрениями Достоевского в духе воинствующего славянофильства и его политизированным складом мышления, но вряд ли он придал бы покушению такое исключительное значение, если бы оно причудливыми синусоидами не затрагивало самой опасной и горючей темы, будоражащей  его чувства и совесть до конца дней.

«Поразительно похож на Павла Александровича…»

Сказанное, впрочем, еще нужно доказать. Потому что всплески эмоций у Достоевского, причем весьма бурные, наблюдались в ситуациях, не всегда затрагивающих его лично – припадкам ярости он иногда подвергался по самым незначительным, казалось бы, поводам, иногда прямо на прогулке, например, из-за неразворотливости или непонятливости какого-нибудь лавочника или бюргера. В то же время – даже ближайшие родственники зачастую воспринимаются им как среда, к которой привыкаешь, и едва ее замечаешь – настолько, что он мог даже пасынка спутать на улице с кем-то похожим. «Мы увидели какого-то молодого человека лет 15-ти, – пишет Сниткина, – который был до того поразительно похож на Павла Александровича, что я и Федя сначала приняли за него самого».[37]

Анна Григорьевна, конечно, еще не успела хорошо узнать Павла на первом году знакомства с Ф.М. Но Достоевский? Воистину, все, выпадающее из ауры его непосредственных желаний и интересов, концентрирующихся вокруг собственного «Я», он игнорирует. Пасынок ему в обузу, но скорее безразличен, о нем Достоевский вспоминает лишь в контексте причиненных хлопот и неприятностей. Отсюда – вполне закономерная атрофия «узнавательного» рефлекса.

Наиближайшие к Ф.М. лица испытывают явный дефицит внимания….

«Как это гадко, что он меня так обманывает…»

Дефицит внимания…

К тому же, судя по дневнику, ни сомыслия, ни предельного откровения между супругами еще нет. А.Г. утаивает от Достоевского многие поступки и мысли. А он, в свою очередь, поглощен как раз теми «потаенными» делами, представление о коих получаем, читая «Записки из подполья». Эпизод, датированный 10 июня (29 мая) 1867г.: «Сегодня все утро было чрезвычайно мрачное… У меня сильно болела голова… В 4 часа мы пошли на почту, и Федя получил два письма… Федя тут же распечатал письма. Я наполовину прочитала письмо Сусловой. Тут были еще 2 письма от Прасковьи. Подлая тварь, она только и делает, что выпрашивает деньги… отсюда мы пошли к Helbig. Здесь Федя дал мне прочесть письма Андрея Михайловича, письма Паши и Майкова, но ничего не сказал о других письмах. Как это гадко, что он меня так обманывает, ведь этим он и меня приучает поступать не так, как следует, этим он дает мне право также от него скрывать, что мне хочется. Это уж очень нехорошо, особенно для него, которого я считала за образец всего».[38]

Связи с другими женщинами, особенно с Сусловой, держатся в тайне и от Исаевой, и от Сниткиной. Скорее всего, такая скрытность была частью того, что сам Достоевский назвал в «Записках из подполья» «потаенным развратом». И разве названная «потаенность» не доказывает со всей очевидностью, что Ф.М. по-прежнему, еще со времен Исаевой – как бы вне брака?

«Я вынула письма и прочитала их…»

Сниткина – тоже «вне». Она примерная ученица и на лету усваивает правила игры, установленные Достоевским: иногда дозволено переступать черту – небеса не обрушатся. На следующий день после «перлюстрации» писем на почте она шарит по карманам мужа, воспользовавшись его припадком эпилепсии: «Сегодня в 3/4 5-го или 4-го, не знаю хорошенько, я была разбужена Федей, – у него начался припадок. Мне показалось, что он не был слишком сильный и продолжался 3 минуты. В это время я вынула письма и прочитала их. Теперь я думаю и знаю чувства этой, которая так (умна), что говорит, что, вероятно, он ее еще любит и получать письма (извещением), что (жертва) это. Так у нее самолюбие и теперь, понятно, могла написать такое письмо. Потом я осторожно вложила письмо в (карман)».[39]

Казалось бы: во время внезапного обострения болезни можно ли думать о чем другом, кроме как о здоровье мужа? Но интерес к чужому письму для нее важнее. Притом, что при тогдашних возможностях медицины любой приступ мог оказаться смертельным.

Анна Григорьевна утешает себя тем, что припадок был «несильным», как бы оправдывается. Классический случай, когда ревность и нежелание быть обманутой заставляют женщину забыть о приличиях.

Но положение чрезвычайное: Сниткина уверена, что Достоевский продолжает любить Суслову. Ведь почему-то ведь он носит письмо любовницы в кармане, не рвет его и не показывает Анне Григорьевне. Значит, тайно перечитывает вновь и вновь?

Однако что могли означать процитированные слова Сусловой? То, что она продолжает любить Ф.М., раз жертвует самолюбием, и всё-таки – пишет? Но если так – почему отказала в свое время Достоевскому и дала тем самым возможность сочетаться браком со Сниткиной? И опять же – любовь ли это?

«Меня эта неоткровенность очень обидела…»

Все эти бесчисленные загадки подвигают нас к осторожному вопросу: была ли та самая «потаенная» философия, изложенная в «Записках из подполья», внутренним стержнем Достоевского хотя бы в начальный период брака со Сниткиной? Изменил ли он самому себе? Вот очередное весьма иллюстративное место дневника от 31 мая (12 июня) 1867г.: «Я его спросила, к кому он пишет. Он мне отвечал, что какое тебе дело, к кому я пишу. Я отвечала ему, что мне все равно, хотя бы он к черту писал, не только в Петербург. Меня эта неоткровенность очень обидела. Я ее совершенно не заслужила. Это очень нехорошо».[40]

Эта фраза позже оказалась вычеркнутой из дневника. Конечно, Сниткиной небезразлично, о каком именно письме идет речь: к Сусловой или к петербургским знакомым. Достоевский же в патовой ситуации: если разрешить Сниткиной «знать», куда и кому он пишет, то есть покуситься на его право обмениваться сугубо личными, не предназначенными для глаз жены, корреспонденциями, эпистолярный роман с Сусловой станет невозможным. А ведь Апполинария уверена, что Достоевский любит ее! Сниткина – в ложном, двусмысленном положении. Частые приступы аверсии, испытываемые ею к мужу, неудивительны. В то же число она пишет: «Право, мне весь этот день после обеда он был так гадок, что я просто насилу удержалась, чтобы не ударить его зонтиком».[41]

Похоже, Анна Григорьевна начинает понимать, чем именно были вызваны приступы ярости у ее предшественницы, Исаевой, доходящие порой до исступления…

«Ему представилось, что это приехала Суслова…»

Воистину, ревность порою подвигает женщину на самые противоречивые поступки. В записи от 13 июня 1867г. читаем о небольшом казусе: Сниткина тайком посещала почту, подкарауливая письмо от соперницы, чтобы иметь возможность поскорее, до мужа, его прочесть. В означенный день произошла непредвиденная накладка: вскоре после А.Г. справиться о корреспонденции пришел Достоевский, и ему передали, что ими уже кто-то интересовался. «Я вполне думаю, – пишет Анна Григорьевна, – что ему представилось, что это приехала Суслова (и якобы спрашивала письма на почте! – авт.) и ему это было неприятно. Я, разумеется, не созналась в том, что это была я».[42]

Но интересно другое. Много лет спустя Сниткина подправила свой дневник, и написала прямо противоположное: «Я, разумеется, созналась, что это была я».[43]

Иными словами, после смерти Достоевского ей стало стыдно за былую ревность и взаимное недоверие, и она решилась на обман. Но если даже в такой малости, касающейся незначительного, в общем-то, происшествия, Анне Григорьевне верить нельзя, то можно ли считать правдивыми черты психологического портрета, который она вместе с дочерью, Любовью Федоровной, составляла с совсем незнакомой ей М.Д. под влиянием все того же неприязненного чувства к соперницам, давно поверженным или умершим.

«Право, я и сама не знала, как я глупо поступила…»

Сниткиной, конечно, можно лишь посочувствовать: в 1867 году все зашло так далеко, что она задавалась вопросом – правильно ли сделала, что вышла замуж: «О, Господи, Господи, сохрани мне маму, так она мне дорога всегда. Вот не умела я ценить этого прекрасного существа прежде. Право, я иногда очень, очень жалею, почему я не осталась с нею навсегда. Право, это было бы лучше, ведь этак же (сглупит) человек. Право, я и сама не знала, как я глупо поступила».[44]

Наконец-то А.Г. понимает, за какого сложного «трудного» человека вышла замуж! Впрочем, если бы внимательнее отнеслась к роману «Преступление и наказание», предварительный текст коего стенографировала для Достоевского под его диктовку, возможно, прозрение наступило бы раньше. А письма Сусловой, рулетка и «Записки из подполья», которые запрещал ей читать Ф.М. – те причудливо сложившиеся в сознании кусочки мозаики, что дали ей верное представление о характере мужа.

Ужиться с Достоевским помогла способность А.Г. приспосабливаться к обстоятельствам, которой не обладала Исаева, а также молодость, и очень прагматичный подход к жизни, свойственный романо-германским народностям (мать принадлежала к бюргерской шведской фамилии). Исаева не обладала перечисленными качествами, и потому была обречена.

Много лет спустя А.Г. вносит в дневник коррективы. То место, где говорится, что она «явно сглупила», выйдя замуж, подверглось жесткой правке. В новой редакции сквозит лишь сожаление по поводу разлуки с мамой, главное же – вымарано.

Оказавшись в ситуациях, чем-то схожих с теми, в которые попала когда-то Исаева, Сниткина явно приуныла. Перед глазами стоял пример убиенной М.Д., отчаяние было беспредельным…

«Рука была женская…»

Мы помним, что Достоевский как-то сказал Сниткиной, что жена – закономерный враг мужа. Похоже, между ними действительно шел незримый бой. Читаем: «… Мы пошли на почту. Почтмейстер подал письмо, адресованное на имя госпожи Достоевской. Рука была женская. Федя тотчас же, вероятно, подумал, что это письмо от Сусловой, потому что, когда я стала распечатывать, то он мне сказал: «Посмотри, чья подпись». Разумеется, он боялся, что эта дура напишет мне что-нибудь…».[45]

И поскольку женщины – «закономерные враги», то почему бы Достоевскому не допустить, что они объединились в борьбе против него? И если в его романах и письмах четко прослеживается мотив братства претендентов на руку одной и той же дамы (вспомним Вергунова!), то отчего бы ему не вообразить, что возможно и «братство соперниц» – некое удивительное «сестринство». Но как ему не хочется этого фантастического «соседства» жены и любовницы! Сниткина увидела (и, конечно, поняла!) его испуг, отразившийся на лице во время сцены на почте.

«И мне это было приятно…»

Но почему его так тянет к Сусловой? Не потому ли, что Анны Григорьевны он стесняется – точно так же, как это происходило с Исаевой? Суслова – женщина с изысканными манерами. Не в пример Сниткиной с ее юношеской угловатостью и неуклюжестью, неуверенностью вчерашней девочки, и, конечно, плохо одетой. Он даже избегал брать её под руку на улице. Бесспорно, М.Д. была ещё более непривлекательна к концу жизни, но ведь и Сниткиной он как бы чурается, несмотря на её юность и свежесть. Неужели одежда женщины так для него важна? Читаем: «Сегодня в первый раз за границей и, кажется, во второй раз в жизни шли под руку. Я, разумеется, на это согласилась. И мне это было приятно, идти с ним под руку…».[46]

Конечно, всегда находилась вполне правдоподобная отговорка: у Достоевского – шаги «длинные», и Сниткина отставала от него. Хотя едва ли молодая и вполне здоровая А.Г. не могла бы поспеть за почти уже старческой походкой больного мужа. Предлоги и объяснения выглядят малоубедительно – они вуалируют то чувство неудобства, которое возникало у Достоевского, когда ему приходилось выводить Сниткину «в свет». Вспомним: он испытывал такой неуют, находясь с нею в людном месте, что однажды даже бросил ее прямо на улице в незнакомом городе! К тому же Суслова выглядела куда более ему «под пару»: разница лет не такая разительная.

«Я его страшно люблю и страшно счастлива…»

Не знаем, чувствовала ли Сниткина мнимую или подлинную неестественность отношений с Ф.М., который годился по возрасту ей в отцы и таил мысли о продолжении связей с Сусловой. Сам Достоевский, похоже, еще сомневается в крепости семейных уз с Анной Григорьевной. «Он назвал меня, что я готова отца-мать за деньги продать, не только мужа. Но когда я протестовала против этого, то сказал мне, что нет на свете человека благороднее меня, но что он за это меня еще не хвалит, потому что я еще очень молода, потому что это первинки, что я совершенно не знаю жизни, а что если б знала жизнь, то непременно бы не вышла замуж за старого, беззубого, беспутного козла, старого грешника. Я, разумеется, говорила ему, что это неправда».[47]

Сниткина отвечала, что не считала Достоевского «старым грешником»? Но о его «беспутстве» она уже знала. Прочитанные ею письма Сусловой – тому порука. Дипломатичная Анна Григорьевна много лет спустя внесет в этот эпизод дополнительные смягчающие оттенки, призванные уверить будущего читателя в шутливой тональности сказанного. Она вымарала слова «беззубый козел» и приписала: «я его страшно люблю и страшно счастлива». Увы, первоначальная тональность дневника никак не подтверждает позднейшую радужную тональность подкорректированных текстов…

«Я просто иногда страшилась за свою будущую жизнь…»

Но что представляла собой «страшная счастливость» Сниткиной, о которой она пишет в дневнике? В одном месте читаем: «Прежде, бывало, он так страшно кричит, что я просто иногда страшилась за свою будущую жизнь».[48]

Так все же что верно – «страшная счастливость», или страхи «за свою будущую жизнь»? Минуты счастья – это когда она раз в году удостаивается благосклонности Ф.М. настолько, что он позволяет держать себя на улице под руку? Или когда Сниткина чувствует очередной прилив сил, резвится, как маленькая девочка? «Сходя с лестницы, мне вздумалось, по обыкновению, спрыгнуть через три ступеньки», – пишет Анна Григорьевна 16 июня.[49]

Кстати, если она столь резва, что легко преодолевает препятствие в три ступеньки, почему не в силах поспеть за Достоевским, из-за чего они, если верить предшествующим записям, не могли гулять вместе под руку? Одно из двух: или Достоевский был еще более моторен и подвижен, или существовали иные причины для совместных «прогулок врозь»…

«Мне сделалось ужасно совестно за него…»

Сниткина даже в не предназначенных для чужих глаз записях пытается, что называется, сохранить лицо и постоянно убеждает себя – она «счастлива с ним». Это самовнушение, однако, никак не согласуется с теми реалиями ее семейной жизни, о которых рассказано выше. Трудно сказать, насколько Анна Григорьевна была искренней, пусть и наедине с собой. Она то и дело «подлавливается» на преднамеренных неточностях и искажениях.

Вот пример. 16 июня: «Он меня долго упрашивал воротиться пить кофе. Но я уже не захотела».[50] Позже означенная фраза заменена на прямо противоположную: «Я согласилась и с удовольствием выпила отличного кофею, до которого я такая охотница».[51]

Так всё-таки пила она кофе, или нет? Ясно одно: Сниткина сознательно меняет смысл и тональность предложения. Так как же поверить после подобных игр в слова ее настойчивым заверениям о собственной «счастливости», которыми она увенчивает ежедневные мини-хроники текущих событий в подправленном тексте?

Самогипноз? Или как бы «страхуется» на случай прочтения дневника Достоевским, который, конечно, при желании мог найти способ расшифровать стенографию. И тогда у нее наготове аргумент в доказательство лояльности мужу: я, мол, всегда считала себя счастливой. Скорее всего, боялась, чтобы написанное не превратилось в набор хлестких обвинений против Ф.М., поэтому и допускает нередко упомянутые «чувствительные» отступления.

Но как часто у Анны Григорьевны прорывается откровенное порицание и неодобрение! Читаем: «Потом зашли в кондитерскую и купили сладких пирожков. Но так как кондитер долго не мог ответить на вопрос, сколько ему следует, а Федя повторил свой вопрос 4 раза, то он, наконец, вышел из терпения и почти закричал. Мне сделалось ужасно совестно за него…».[52]

Процитированное «опасное» для имиджа Ф.М. место, как и многие другие, Анна Григорьевна вымарала. Но она уже знает: в плоть и кровь Достоевского навсегда «въелся» бывший обитатель Мертвого Дома…

«Смотрит на меня как на святую…»

Внутренняя «каторжность» Достоевского была важным стимулом его поступков. На нем – грех «убиения» первой жены и «потаенного разврата», в котором он признавался в «Записках из подполья». И по сравнению с Федором Михайловичем Сниткина и впрямь могла казаться цитаделью добродетели и непорочия (несмотря на мелкие изъяны характера, подвигающие ее, например, распечатывать чужие письма). Настолько – что Достоевский иногда называл ее святой: «Он мне сегодня все говорил, что я очень добрая, что я святая, что мне молиться не для чего, что у меня нет грехов, что он все более и более смотрит на меня как на святую, как на образец женщины, безгрешную, терпеливую. Потом я как-то раз сказала ему, что я просто бы ужасно досадовала, если б поверила, что он меня считает за глупую. Он отвечал, что я очень умна, что я редкого ума человек…».[53]

Сниткина знала истинную себе цену, не преуменьшая, но и не преувеличивая. Но ей очень хотелось верить сказанному. Точно так же, как Исаевой в 1855-57гг., получившей от Ф.М. немало дифирамбических писем с похвалою ее уму, сердцу, доброте и очарованию. Женщины легко поддаются на лесть! Впрочем, если Анна Григорьевна умела терпеть, и, главное, долголетне не выказывать осведомленности насчет переписки с Сусловой, то она действительно была человеком удивительным. Не каждая станет испытывать муки ревности и одновременно убеждать себя в своей «счастливости».

Возможны четыре варианта. Первый – была ревность, и поэтому не было счастья (что А.Г. отрицает решительно). Второй – было счастье, и потому не было ревности (Сниткина, как будто, разубеждает нас и в этом). Третий – были и ревность, и счастье: по «философии страдания» Достоевского можно быть счастливым именно оттого, что ревнуешь, то есть страдаешь. И, наконец, вероятно также, что не было ни счастья, ни ревности, взбудораженная Сниткина раздражена и обостренно чувствует только потребность в покое и домашнем уюте, чему препятствовали роковые увлеченности мужа – его связь с Сусловой и страсть к рулетке.

«Не поблагодарил за его внимание…»

Рискованно строить выводы, основываясь на таком зыбком фундаменте, как дневник Сниткиной, которая фиксирует события не всегда точно, и иногда искажает их смысл и тональность. Вот очередное тому доказательство. 21 (9) июня: «Сегодня утром, когда мы сидели за кофе, M-me Zimmermann сказала, что какой-то господин желает меня видеть. Я была по обыкновению не одета и предложила выйти Феде. Он вышел и через минуту воротился, сказав, чтоб я вышла, что это ко мне. Я поспешила одеться и увидела D-r Handsch’а, который вчера вместе с Zeibig’ом провожал меня до дому. Я просила его садиться. Он сказал, что так как он с женою отправляется сегодня куда-то в Donau и так как у него свободные места в карете, то он предлагает нам, не хотим ли и мы отправиться вместе. Я отказалась, сказав, что мы уже решились куда-то ехать. Он просидел с 5 минут и ушел, а Федя его и не поблагодарил за его внимание».[54]

Много лет спустя последнюю фразу Сниткина отредактировала так: «Федя его поблагодарил».[55]

Воистину, ее записи требуют осторожной трактовки. Если Анна Григорьевна так вольно относится к изложению фактов, то как же полагаться на нее при составлении психологического портрета Достоевского, а, тем более, Исаевой…

«Отвечать злом на зло очень дурно…»

Насколько объективна Анна Григорьевна? Вот еще одно место ее дневника: «Я сказала, что не намерена спускать оскорблений, особенно если я их не заслужила, что ведь он сам говорил, что надо людям указывать их место в природе. Он отвечал, что отвечать злом на зло очень дурно и что гораздо лучше простить. Я отвечала, что думаю совершенно иначе. Потом он меня несколько раз целовал и смотрел на меня, я смотрела на него, улыбаясь, а он несколько раз щурился и сказал: «Злая ты». Я отвечала, что, может быть, я и злая, но не к нему…».[56]

Итак, Сниткина – злая. И, выходит, именно со зла насочиняла дочери много неправды об Исаевой? А Достоевский, который единственно и мог поведать А.Г. об Исаевой, наделив её всеми пороками, чист, ведь он стоит на позициях всепрощения. А простить можно все. И, тем не менее,  до конца жизни он сам так и сводил счёты не только с М.Д. и Вергуновым, но даже с несчастным Александром Ивановичем Исаевым.

Однако маловажно, какой человек совершил проступок – злой или «всепрощающий». Главное – в сути содеянного. Так что, похоже, на долгие века останется загадкой, кто и зачем поспособствовал тиражированию уничижительных характеристик, приписываемых М.Д. Исаевой, погибшей от нелюбви…

«Это меня так взбесило…»

Сниткина Исаеву лично не знала. Поэтому воспылала к М.Д. ненавистью, скорее всего, через острую неприязнь к пасынку Федора Михайловича, Паше.

Павел Александрович являлся для Анны Григорьевны, да и для Достоевского, постоянным раздражителем. Из дневника: «Сегодня я получила два письма, одно от мамы, а другое от Вани… они пишут, что Паша ужасно им надоедает, что он мучает маму, требуя от нее денег, что будто бы она ему что-то должна, что даже спрашивает, получила ли мама деньги от всех жильцов и т.д. Когда я прочла, это меня так взбесило, что я вся раскраснелась и ужасно тяжело дышала. Я не запомню, чтоб я так сильно сердилась, как на этот раз. Как он смеет? Какое он имеет право таким образом поступать?...».[57]

Павел – единственная ниточка, связывающая и Сниткину, и Достоевского, с Исаевой. Негативное отношение к нему ещё более омрачает память о почившей М.Д. И, наверное, не столь уж важно, что сама Мария Дмитриевна подчас не жаловала собственного сына – ведь она умерла, ее былые симпатии и антипатии забыты. А Павел (ровесник Анны Григорьевны!) обречен на всю жизнь быть неудобным напоминанием для чересчур сурового отчима и его юной супруги.

«В честь Сони…, которая так всем нравится…»

Впрочем, неприязнь юной «маменьки» к пасынку Ф.М., да и к умершей Марии Дмитриевне, искусно вуалировалась: Анна Григорьевна умела владеть эмоциями. Привязанность к Вергунову навсегда скомпрометировала Исаеву в ее глазах, – не отсюда ли унаследованная от матери ненависть Л.Ф. Достоевской к женщинам легкого поведения? В любом случае М.Д. они обе считали небезгрешной, и Достоевский их в этом не разубеждал. Притом, что в момент, когда Сниткина собирается родить девочку, она записывает: «Так назвать ее Соней, в честь Сони романа, которая так всем нравится».[58]

Проститутка Соня Мармеладова? Но Сниткина знала ведь: муж знаком с миром продажных кокеток не понаслышке, создавал соответствующие впечатляющие типажи, поминал даже малолетних. И ей известно, что мать Сони Мармеладовой, Катерина Ивановна, списана им с Марии Дмитриевны Исаевой. Неужели Анне Григорьевне хотелось, чтобы ей припоминались двусмысленные, пропитанные откровенной автобиографичностью, сцены романа, всякий раз, когда она глядела бы на новорожденную Сонечку?

Что за странная прихоть? Или, напротив, все предельно ясно? Она уже уличила Ф.М. в продолжающихся связях с Сусловой, и успела составить себе представление об М.Д. Исаевой, которую не считала эталоном верности. И она решила назвать его дочь точно также, как героиню, чей образ, скорее всего, навеян посещениями злачных петербургских мест (А.Г., несомненно, читала «Записки из подполья» и шокирующие признания в «потаенном разврате» ее не удивляют). Так пусть имя дочери будет для него немым укором!

И, действительно, ребенок родился. Правда, через несколько недель умер.

Но почему Достоевский соглашается на такое поразительное «оживление» литературной фигуры? Не исходил ли из знаменитой «теории наслаждения через страдание»? Напоминание о грехе – вот оно, рядом, в колыбельке, и автор «Преступления и наказания» мучительно терзается (и, согласно его «чувствительной» концепции, одновременно черпает в том удовольствие!), извлекая из потаенных уголков памяти стыдные коллизии собственной биографии.

«Я подошла и поцеловала его ногу…»

Поступки Сниткиной той поры зачастую кажутся необычными. Чуть не каждая страница – занимательный ребус для психоаналитика. Читаем: «Я забыла: когда он спал, я подошла и поцеловала его ногу».[59]

Казалось бы: ну, поцеловала, и что же?

Но позже фраза оказалась исправленной: «поцеловала в голову». Чем вызвана правка?

Стареющая Сниткина стесняется, что в юности, в моменты эмоциональных порывов, поклонялась мужу как кумиру? Но ведь именно ближе к старости она как никогда превращает его в монумент, заботится о его культе, хлопочет о музее и архиве. Так если после смерти он стал для нее «памятником», почему боится оставить для потомков подлинное свидетельство, подчеркнуто демонстрирующее ее обожание? Или считала, что почитание кумира должно быть менее физиологичным? Прикосновение к челу, – во всяком случае, на склоне лет, – ей представлялось более естественным, чем лобызание ноги, которое, кстати, оказалось таким страстным, что Достоевский тут же проснулся…

«Прежде женитьбы он меня любил вдвое меньше…»

Но не достигла ли Сниткина прямо противоположного тому, к чему стремилась? Слишком заботилась о пристойностях, подправляя подлинные тексты, и тем самым поставила под сомнение свою репутацию честного биографа.

В тот самый день, когда Анна Григорьевна поцеловала ногу Достоевского, он признался ей, «что ему именно такую жену и нужно было», и что Сниткина «именно создана для него».[60]

Очевидно, эмоциональный порыв А.Г. произвел на него сильное впечатление – гордая Исаева на подобные поступки была явно неспособна.

«Поцелуйный» день стал для отношений со Сниткиной переломным. Достоевский растрогался, разоткровенничался, и признался, «что прежде женитьбы он меня любил вдвое меньше», и что Анна Григорьевна отныне «его истинный, единственный друг».[61]

С Исаевой – с точностью до наоборот: до замужества она была ему безмерно дорога, а после свадьбы чувственный запал сходит на нет. Велики тайны физиологических сближений и отторжений…

«Мне до его сношений дела нет…»

Но, несмотря на пылкие уверения в любви к Сниткиной, связи с Сусловой продолжаются! Анна Григорьевна намекала Ф.М., что знает о тайных сношениях, он же отстаивал право переписываться с кем угодно. Эпизод: «Потом я сходила за конвертом и, уходя, когда он меня спросил, на какую я иду почту, я отвечала, что на эту, и чтоб он не беспокоился, что я пойду на нашу почту и возьму его письмо, что этого не будет. Он ничего не отвечал, но когда я отошла, он вдруг подошел ко мне и с дрожавшим подбородком начал мне говорить, что теперь понял мои слова, что это какие-то намеки, что он сохраняет за собой право переписываться с кем угодно, что у него есть сношения, что я не смею ему мешать. Я ему отвечала, что мне до его сношений дела нет, но что если б мы были друг с другом откровеннее, то я, может быть, могла бы избавиться от одной очень скучной переписки, которую должна была вести. Он спросил меня, кто это написал. Я отвечала, что одна дама. Ему ужасно любопытно было узнать, кто эта особа, он, вероятно, уже догадался, кто это может быть, а поэтому очень обеспокоился и начал выпытывать у меня, кто она такая, и не по поводу ли его брака у нас переписка, и что он очень желает узнать…».[62]

«Я с ним неоткровенна…»

Итак, Сниткина намекает мужу, что ведёт переписку с Сусловой. Пытается разжечь в нем беспокойство. Достоевский выказал излишнюю суетливость, когда она читала адресованное ей письмо на его глазах. Человек подозрительный, он тут же вообразил, что жена – в сношениях с любовницей. Анна Григорьевна не разубеждает его, пользуется его мнительностью, ограничиваясь недомолвками. Достоевский пребывает в необычайном волнении: с письмами Сусловой вынужден знакомиться украдкой, да еще маяться сомнениями насчет осведомленности Анны Григорьевны.

И можно ли верить Ф.М., который как-то назвал её «простой» и «прямой»? Её склонность к многоходовым интригам, когда в игру то и дело вводятся ложные козыри, разубеждает в такой аттестации её личности. Впрочем, Достоевский нередко сам себе противоречит. Например, 26 июня он поставил Сниткиной в вину, что она «с ним не откровенна».[63]

Похоже, «неоткровенная» жена, да и сам Ф.М., не всегда прибегают к честным приемам в наметившемся поединке нервов.

«Решился… на этот неизбежный скандал…»

Скандальные ситуации, связанные с «грозным чувством», хрестоматийно известны – одни только попытки выманить Исаеву, еще замужнюю, на свидания в Змиев чего стоят! Публикация «Записок из подполья» – эпатирование публики того же порядка. Сниткина также подмечала подспудную готовность Достоевского к нарушению приличий. Вот очередная иллюстрация на эту тему: «…Мы пошли в галерею… Федя никогда не может рассмотреть хорошенько Мадонну, потому что не видит так хорошо, а лорнета нет. Вот сегодня он и придумал стать на стул перед Мадонной, чтоб поближе ее рассмотреть. Конечно, я вполне уверена, что в другое время он ни за что не решился бы на этот неизбежный скандал (выделено нами, – авт.), но сегодня он это сделал. К нему подошел какой-то лакей и сказал, что это запрещено. Только что лакей успел выйти из комнаты, как Федя мне сказал, что пусть его выведут, но что он непременно еще раз станет на стул и посмотрит на Мадонну, а если мне это неприятно, то пусть я отойду в другую комнату. Я так и сделала. Через несколько минут пришел и Федя, сказал, что он все-таки стал и видел…».[64]

Картина Рафаэля «Мадонна с младенцем» – 269 на 201 см. Из-за значительных размеров ее удобнее всего обозревать метров за 5-10. Вблизи можно хорошо рассмотреть лишь небольшой фрагмент. Так что же именно пытался разглядеть Достоевский?

Ясно, что выписанное в самом низу картины Федора Михайловича в данный момент не привлекает, раз ему понадобился стул.

Если полотно висело достаточно низко, то глаза Достоевского устремлены в икры младенца.

Достоевского поразило, что у персонажа, которым он так увлекся – недетское лицо, а у Мадонны – лик непорочной юродивой. Похоже, великий писатель не разочаровался: удовольствие от исследования голого тельца не было испорчено обнаружением упомянутых «взрослых» черт. Точно также, например, при сочинении «Преступления и наказания» ему не кажутся излишними некоторые откровенные преувеличения, вроде сна Свидригайлова, в котором пятилетняя девочка ведет себя как опытная куртизанка.

«Я никогда еще не лгала…»

Ради того, чтобы разглядеть детское личико, Достоевский готов пойти на явное нарушение приличий – настолько, что Сниткина, устыдившись, спешно покидает его и уходит в другой зал галереи. Она считает предосудительным нарушать общественный порядок.

Удивительно, однако, что А.Г. не видит подоплеки интереса Достоевского к картине, объясняя историю со стулом лишь его плохим зрением и отсутствием лорнета. Хотя наверняка подозревала мужа, но притворялась незнающей. Она постоянно находилась в состоянии непрерывных умолчаний, с легкостью шла на искажения событий личной жизни в дневнике и в разговорах с Ф.М., а тот, конечно, хоть и хвалил ее порой за «прямоту», однако в приступах гнева с языка срывались потаённые мысли и тогда он в выражениях не стеснялся. Читаем: «Он накинулся на меня с бранью, спрашивая, где я была, куда я заходила, как будто я могла в какие-нибудь три минуты куда-нибудь зайти. Я отвечала ему, что тоже искала его, но он не хотел верить, сказал, что я лгу, что у меня привычка лгать. Я так рассердилась, что назвала его первыми попавшимися на язык словами: «подлая тварь». Писем нет. Но Федя ужасно сердит на меня и не хочет говорить, я (чувствую?), что он не может со мной говорить, что я вру. Я никогда еще не лгала».[65]

«Я выбранила Федю на улице…»

Прав ли Достоевский? Являлась ли Анна Григорьевна истовым адептом теории, которую Ф.М. в романах называл «завиральной»?

Ведь она лгала даже по поводу своей лжи! Ибо утверждать, что «никогда не лгала» и одновременно сознаваться в других местах дневника, что часто прибегала к обманам, пусть даже «во благо» – значит, противоречить самой себе. И если она была столь правдива, то почему много лет спустя вычеркнула из рукописи приведенный выше эпизод с «подлой тварью»?

Или – её многократные «честные» определения отношений с Достоевским как однозначно удачного брака (как бы в противовес Исаевой, семейная жизнь с которой у Ф.М. явно не задалась). Читаем прямо противоположное: «Я выбранила Федю на улице. Это его привело просто в бешенство, он начал все бросать, проклинал наш брак (за то, что он был?) церковным, все бросался и был в таком бешенстве, что меня решительно испугал…».[66]

Так все же, – считает ли Достоевский союз со Сниткиной счастливым? А если так, то почему не рвет переписки с Сусловой? И что означают сожаления по поводу «церковности» брака? Неужели его более прельщает связь «гражданская», как с Сусловой, или по типу «потаенного разврата» в «Записках из подполья»? Тогда не удивляет, что он, еще будучи женатым на Исаевой, открыто изменял ей…