Скупка сервизов и старой посуды в Санкт-Петербурге При оценке обязательно учитываем стоимость драгоценных камней. Мы гарантируем низкую процентную ставку и сохранность вашего ювелирного изделия.
|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск пятый
Нетленное
Талант на одну треть состоит из инстинкта, на одну треть – из памяти и на одну треть – из воли.
Карло Досси
Профира Садовяну
ПОКИНУТАЯ ПЛАНЕТА
От переводчика. Когда, четверть века тому назад, я задумала перевести несколько рассказов из сборника Профиры Садовяну «Покинутая планета», помимо портрета отца Профиры, великого писателя Михаила Садовяну, с таким мастерством увековеченного на страницах этой книги, меня привлекла тонко – и точно – воспроизведенная в ней атмосфера. Атмосфера интеллигентной семьи, какой она была всегда и всюду – даже в «коммунистической» (как здесь говорят) России – в уцелевших старых домах, которые хранили и передавали из поколения в поколение дух традиции и культуры, но и в тех новых, в которых этот дух поселился, невзирая ни на какие преграды. Ведь недаром сказано, что «дух веет, где хочет».
Когда сегодня перечитываешь книгу, эта атмосфера впечатляет еще больше. Потому что сегодня она говорит о традиции, вновь подвергаемой угрозе – не только физической, но и новой идеологической: угрозе «культуры китча» или, точнее, субкультуры, что наступает на души и умы, уродуя и калеча их, как это уже случалось столько раз в истории – и как было еще недавно, при «советской» власти.
Ценность книг Профиры Садовяну, таким образом, не угасает, а растет – для всех, кто понимает значение традиции для формирования человека, кто хочет прорваться, сквозь угар «новых» веяний и претензий, к корням истинной культуры.
Светлой памяти Профиры Садовяну – чуткого, тонкого художника, носителя подлинного европеизма румынской цивилизации ХХ века, ушедшей от нас 10 октября 2003 года, посвящает свои переводы
автор
КАНИКУЛЫ НА ОСТРОВЕ
Посещение школы всегда было для меня мукой. Не то чтобы я не любила учиться, но пятичасовое заключение в застоявшемся воздухе класса, надышанном пятьюдесятью ученицами, неподвижное сидение на твердой парте и напряженное ожидание: «Ой, сейчас вызовут!» – даже если в тот день я и знала урок назубок – обессиливали меня совершенно.
– Ты опять как выжатый лимон! – причитала бабушка каждый раз, когда я возвращалась домой в полдень.
Так что не приходится удивляться, что в один прекрасный день у меня возникло предложение:
– Знаешь, папа, я хочу заключить с тобой договор: когда я больна, я буду ходить в школу. Зато могу оставаться дома каждый раз, когда мне этого захочется.
– Да, еще бы! – ответил мне отец. – Ведь так ты будешь отсутствовать все время: и когда тебе не захочется в школу, и когда заболеешь.
И правда, отсутствовала я много. Я даже подсчитала свои пропуски, и оказалось, что из трех дней я сидела дома два.
– О, Садовяну! Какое счастье, что я тебя вижу, хоть спросить могу! – говорила, слегка насмешливо, то одна, то другая учительница.
– Эх, если бы мы столько пропускали, нас бы сразу на второй год оставили! – возмущались некоторые соученицы.
В самом деле, из-за множества пропусков – правда, почти всегда мотивированных – я уже давно должна была вылететь из школы. Но я была хорошей ученицей, одной из первых в классе, да правда было и то, на что намекали мои зловредные подружки: имя, которое я носила, оберегало меня от катастрофы.
Теперь, зная все условия задачи, вы можете легко представить себе, с какой радостью встречала я зимние сугробы, которые запирали меня – Робинзона в юбке – на затерянном белом островке Копоу. И поскольку никакие угрызения совести не нарушали для меня радости свободы, я со страстью погружалась в чтение – а в печах гудел огонь, ледяное молчание рисовало на окнах цветы, кидало через забор щепотки белых конфетти и, пробираясь в щель под дверью прямо к моей постели, заглядывало в книгу, пытаясь понять, что в ней такого интересного и почему я не иду играть в снежки с его милостью.
– Что читаешь, Профирица? – спрашивал меня по утрам отец, подходя к термометру, висевшему на нашем окне.
– «Налог и имущество».
– В который же раз ты это читаешь?
– В третий.
Отец уходил. Но через некоторое время я снова слышала его тяжелые шаги, под которыми скрипел и постанывал дубовый паркет.
– Все читаешь?
Отвечать не было смысла, и я лишь вся сжималась под его взглядом, немо прося прощения. Однако это не мешало мне снова хвататься за книгу: всего одну главу! потом: еще только одну! – а в это время целые легионы секунд, минут и часов пролетали мимо так же стремительно, как и строчки, махая своими мягкими лапками все торопливее, все беспорядочнее.
– Смотри, если не встанешь через пять минут, получишь у меня!
– Ага! – злорадно хмыкала Лия, которая терпеть не могла беспорядка.
Отец уходил в третий раз. Я порывисто одевалась, торопливо заправляла постель и хваталась за книгу, чтобы только кончить главу. Я усаживалась – ушки на макушке – на краешке дивана. Теперь, кто бы ни пришел, можно сунуть книгу под подушку и, как ни в чем не бывало, вскочить на ноги.
В конце концов, думалось мне, разве отец мне не друг?! Разве мы не беседуем с ним вдвоем о литературе? Не мне ли он рассказал, как «проглатывал» в моем возрасте Тургенева, Мопассана, Флобера, Додэ, Дюма? Не мне ли признался, что не мог читать Бальзака, пока ему не исполнилось тридцать лет? А вот Екатерина Былу, которая должна была стать потом моей матерью, прочитала Бальзака, когда ей было всего шестнадцать. Помнится, когда я вопрошала:
– Кто самый великий писатель – Бальзак, Флобер или Мопассан? – отец отвечал:
– Толстой!
И потом, смеясь над моими протестами, – я не слишком ценила тогда Войну и мир или Анну Каренину, считая их лишенными стиля и несколько устаревшими – пояснял:
– Все они великие. Не можешь же ты дать одному первую премию, а другому третью или вторую! Каждый велик по-своему.
– А в румынской литературе?
– Ион Некулче, Крянга, Эминеску...
– А Александри? – спрашивала я, не скрывая своей слабости к Кирице, Двум живым мертвецам, Камню в доме, Сынзяне и Пепеле или к Фармазону из Хырлэу.
– Александри несколько легковесен, – отвечал отец. – Ты не находишь?
– Нахожу... но он такой восхитительный! – горячо отвечала я. – А что ты думаешь о Караджале? Не правда, он совершенный художник?
– Правда, правда, – отвечал отец. – Но среди его персонажей нет ни одного приличного человека. Разве только жупын Думитраке. Да и тот рогоносец!
Так что, видите сами, отец делился со мной всем, что он думал о книгах и авторах. Так как же мне было не считать его своим лучшим другом? А лучшему другу как не сказать:
– Оставь ты меня в покое, дай мне читать, сколько душе угодно! Хоть все время, хоть день и ночь напролет, пока не пройдет метель и не растают сугробы...
Потому что и книги были для меня в те годы чем-то вроде сугробов. Я кидалась в их пушистые объятия, как пьяница, ищущий приюта, чтобы заснуть и забыться. И так, постепенно, сладкая лень все плотнее окутывала меня, заливала своими волнами... И я погружалась в сон, как в рай, в котором нерушимый покой охватывал меня со всех сторон – и из объятий этого покоя мне мечталось не выходить никогда, никогда ...
ОБЛОМОВЫ С БАШНИ КОПОУ
В те дни, когда гонимые ветром воды брали наш остров в плен, и башня-парус стонала и причитала, поскрипывая всеми своими многострадальными суставами, наш дом, как большой корабль, превращался в надежное убежище, в теплое гнездо, укрывшись в котором, мы блаженствовали, слегка раскачиваясь – или это только казалось? – вместе с туго натянутыми гардинами высоких окон.
Зеленоватая волна внезапно, в героическом и отчаянном порыве, вздымала нас ввысь и тут же проваливала в бездну, как фантастическая люлька, подталкиваемая обезумевшим великаном с огромными невидимыми руками. Качка не прекращалась ни на минуту, и сквозь поток мутных вод рыбы-листья, рыбы-фрукты и рыбы-цветы, подхваченные потоком, погружались глубоко на дно и, обезумевшие, отчаявшиеся, бились и метались там, не в силах зацепиться за что-либо в этом море осатаневших вспененных волн. Как в раковине, в ушах раздавался непрерывный шум, постепенно разрастаясь в грохот грома. Из своего убежища – корабля с надутыми ветром парусами – мы с наслаждением вслушивались в гул и ропот зеленого океана, отделявшего нас от мира и людей.
Устроившись в мягком гнезде постели или примостившись где-нибудь в уголке кресла, я листала последний номер журнала «Вьяца романяскэ» – проглатывала сначала новое стихотворение Аргези или Минулеску, Филиппиде или Демостене Ботеза, а потом набрасывалась на продолжение «Обломова» или на «Леон Драй» в переводе А. Фрунзе.
– Что это вы там затеяли? – спросил однажды отец, обходя, в разгар снежной бури, дом, чтобы проверить: все ли в порядке на корабле, которым он управляет.
Мы молчали, затаившись над своими записями, и прятались в киле корабля в надежде, что нас не разоблачат.
– А, понимаю! – с хитроватой благожелательной усмешкой произносил капитан. – Это заговор!
Как всегда, отец был прав. Мы задумали нечто секретное. Но разве от отца что-нибудь скроешь?
– И как же будет называться ваш журнал?
– «Полевые цветы».
– А кто редактор?
– Я, Мити и Лилика.
– Художник?
– Мити.
– Внешние сотрудники?
– Флорика Сава и Валерика.
– И сколько же будет экземпляров?
– Один!
Единственный экземпляр «Полевых цветов» циркулировал по всем комнатам нашего дома и распространялся в домах наших друзей – проза и стихи, памфлеты и советы, почта редакции... Помнится, Валерика выступила в нем со стихотворением «Мираж», в котором шла речь о миссионере, погибающем в пустыне, Флорика Сава – с «Распятым Христом», я с новеллой о странной, фантастической свадебной ночи на окраине Бухареста, Мити с прекрасно иллюстрированными поговорками и с таинственно-грустной пастелью, изображавшей пасущихся на холме коней, а Дидика со стихотворением «Зима» – я и сейчас помню его конец, который наш друг госп. ’Топырчану находил «весьма удачным»:
Лишь медведь в свою берлогу
Листья собирает,
Да к зиме суровой, долгой,
Сон приготовляет…
Но... по примеру всем хорошо известного, а нам так прямо родного господина Обломова наш порыв угас в самом зародыше. Второй номер садовяновского журнала не был выброшен на рынок никогда.
Напрасно бились ветры-волны о нос и киль корабля Копоу, тщетно стонал и плакал парус Старинной башни, вотще поглядывал капитан, не готовится ли новый заговор.
Из огромной, укромной колыбели посреди нескончаемых бурь, проносившихся над Копоу, ленивец Обломов, как видно, вывалился в зеленые волны и, не умея плавать,... утонул.
Перевод Елены Кузнецовой
|