|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск пятый
Лев Толстой и Сибирь
Единственной мерой времени является память.
Владислав Гжегорчик
Борис Мазурин[1]
ВОСПОМИНАНИЯ[2]
Страница 1 из 2
[ 1 ] [ 2 ] [ Примечания ]
Предисловие[3]
Мне давно хотелось написать биографии некоторых своих друзей и единомышленников. Жизнь в коммуне в близком общении со многими и многими способствовала этому замыслу, но условия моей трудовой и довольно бурной жизни не способствовали его осуществлению. Но всё же кое-что мне удалось сделать. Несколько биографий я сделал, ещё когда была жива коммуна, но они пропали во время арестов, и моих, и друзей. Теперь это восстановить невозможно.[4]
Много позже я настойчиво советовал близким друзьям Дмитрию Моргачеву и Васе Янову, и ещё некоторым описать свою жизнь и помог им в этом. И эти малоучившиеся люди сумели написать замечательные произведения, где с полной искренностью встаёт яркая картина пробуждения и роста разумного сознания, и проявления его в условиях нашей современности.
Написали свои воспоминания ещё некоторые из друзей, и все они представляют для меня большую ценность, и читаю их с захватывающим интересом, лучше всяких романов (Левинскас Э., Ярков И., Чернавин Н., Пенчалов А., Малород А.[5], Страхова Н. и ещё некоторые).
Уже теперь в глубокой старости захотелось мне продолжить эту работу, но оказалось, что теперь я могу сделать очень немного: и сил мало, и память угасает, и нет почти никого в живых рядом, у кого бы спросить, вместе вспомнить, и условия моей жизни совсем не благоприятствуют этому. Ну, ничего, буду стараться хоть понемногу, хоть по крупинкам вспоминать и сделать, что могу.
Трудно писать эти биографии ещё и потому, что многие и многие, пожалуй, большинство из моих друзей были люди очень тихие, скромные, без громких слов, без бурной деятельности, которая давала бы богатый материал для описания их жизни. Начнёшь писать – родился, умер, а середину вроде и заполнить нечем, а между тем, это была жизнь, исполненная большим внутренним содержанием, такая нужная и подкрепляющая для окружающих, и очень твёрдая, несмотря на всю их кажущуюся[6] мягкость. И эту твёрдость и верность многие из них[7] подтвердили своей мученической кончиной. Биографии таких людей под силу писать только таким сердцеведам[8] и художникам, как Лев Толстой.
Были среди друзей и единомышленников люди и другого склада – сильно проявлявшие себя в деятельности в направлении братства, добра, свободы. Все такие не похожие друг на друга, но все объединённые единством направления пути своей жизни.
Оговорюсь, что я не ставил себе целью нарисовать какие-то иконы, людей безгрешных. Нет, это все были люди со своими слабостями, грехами, как и все люди. Были и странности, и однобокости, когда люди из всего богатства и разнообразия жизни сосредоточивались и останавливались на чём-либо узком и не так значительном – вегетарианстве, голизм, сыроедение, мистический уклон и т.д. и на этом замыкались. Всё это было, и, может быть, и это было бы интересно, но меня как-то влекло отметить то хорошее, высокое, важное, чего эти обыкновенные люди достигали, когда освещали свой путь к истине светом разума.[9]
Петр Иванович Литвинов (1902-1977гг.)[10]
Родился в крестьянской семье в селе Баланда Саратовской губернии. В первые годы после революции узнал учение Толстого и всей душой принял его и не изменил ему до конца своей жизни.
Вскоре после революции в Баланде образовался целый кружок единомышленников Л.Н. Толстого – Савин Андрей, Литвинов Пётр, Пащенко Дмитрий, два брата Харченко, оба Тимофея, и ещё целый ряд людей. В то бурное время гражданской войны, политической борьбы они не скрывали своих убеждений, выступали на диспутах, отказывались от всеобуча, от службы в армии и другое. Несли за это наказания. Так Харченко был приговорён к расстрелу, но «принимая во внимание пролетарское происхождение, заменить 10-ю годами заключения».
В 30-м году я познакомился с Петей в доме В.Г. Черткова (Лефортовский пер. 7), куда он приехал повидаться с друзьями. Он спросил меня: «Хорошо ли жить в коммуне?» Я сказал, что это зависит от самого себя. Кто пришёл в коммуну по влечению сердца и не требует от других людей себе ничего, а сам охотно отдаёт все свои силы на общее дело, тому хорошо, а кто ждёт от коммуны чего-то и не к себе, а к другим предъявляет всякие требования, тот часто тяготится и разочаровывается в коммуне.
Петя оказался относящимся к первым и в 31 году приехал в Сибирь в нашу коммуну. В коммуне он познакомился с Женей Савельевой (ленинградка 1905г. рождения), и они сошлись жить вместе. Оба были сознательные единомышленники (что, к сожалению, не часто бывает) и это облегчало им жизнь.
Когда начались гонения на коммуну, и одного за другим председателей совета коммуны забирали, Петю избрали председателем, что заранее обрекало его на ту же участь. И вот к 39-му году коммуну ликвидировали, перевели на колхоз, а Петю судили и дали 10 лет. Одним из пунктов обвинения было то, что он организовал помощь тем членам коммуны, которые уже были в заключении как «враги народа».
Он отбыл 10 лет заключения, и после этого его направили в ссылку в Красноярский край, Каннский район, село Ношино, где[11] они и прожили 8 лет в тяжелом труде и нужде. Освободили их только тогда, когда умер Сталин и рухнул созданный им жестокий режим в стране.
Петя был полностью реабилитирован. Волнующая подробность: когда вся их семья решила ехать обратно к нам, и все влезли в вагон, оборванные, в заплатах, грязноватые, в вагоне громко запротестовали – куда вы их! Уберите! Но когда ознакомились, узнали их судьбу, отношение к ним резко изменилось к лучшему, детей стали угощать конфетами и т.д.
Я забыл раньше упомянуть, что ещё в 1948 году к Пете в ссылку добровольно приехала его жена с детьми, и они вместе несли все тяжести жизни.
В колхозе нашем уже была совсем другая жизнь, было много людей совсем далёких по убеждениям, но всё же было ещё много и старых друзей.
По характеру Петя был очень кроткий, тихий и жизнерадостный человек. Правда, он не обладал энергией и способностью в хозяйственных делах, но его все любили за общительный, отзывчивый характер. В самом его голосе всегда звучала бодрость, жизнерадостность, открытость, а всё это так нужно людям.
Петя был необыкновенно честен. У нас было взято всё, что мы создали за долгую совместную жизнь и мы почти никто не считали за грех взять что-либо с колхозного поля, идя домой – огурцов, морковки и т.д., съездить ночью на саночках за соломой для своей коровки и т.д. Петя же никогда не позволял себе этого.
Никакие испытания не сломили его дух, не озлобили, не привели в уныние. В 1977 году после долгой и тяжёлой болезни он умер.
Письмо друга Петра Литвинова Пащенко[12]Б.В. Мазурину[13]
Мой уважаемый друг Борис Васильевич, мне совестно, что я до сих пор не откликнулся на твою просьбу написать для тебя краткие сведения из жизни Пети Литвинова. Я[14] несколько раз пытался это сделать, но ничего у меня не получилось. Писать о нём – это всё равно, что писать о себе. Наша жизнь была очень близка друг другу, можно сказать, она переплеталась в течение примерно 25-30 лет. Мы были больше, чем друзьями.
Когда я пытался о нём писать, я очень начинал переживать, болеть и, в конце концов, бросил. А сказать тебе, что он родился в 1903 году в хорошей семье, хотя и рано остался без матери, но воспитан, по тем временам, неплохо, что с самых ранних лет приобщён к крестьянскому труду и неплохо грамотен, и был скромен и уравновешен – значит, ничего не сказать. Его жизнь до самых последних дней разлуки с ним есть упорная последовательная работа над собой. Никогда, ни в молодости, ни позже его не влекли материальные достатки, бедноты не чурался и ненавидел шик и блеск во всех сторонах жизни. 18-ти лет он отказался от всеобуча, ещё через 3 года отказался стать военным. Но всё это сделано как-то незаметно, как будто само собой сложившееся. Очень не любил спорить, всегда готов помочь любому человеку, попавшему в беду, и поделиться последним куском хлеба или «тряпкой», так как у него хороших вещей и не бывало, он стыдился их. 12 октября 1981г.
Прощальное слово в день похорон Петра Ивановича Литвинова[15]
Прощай, Петя, ты прожил долгую жизнь, полную и радости, и труда, и скорбей. Теперь твой земной путь окончен, и мы предадим твой прах земле.
Смерть была бы ужасна, если бы одни люди умирали, а другие жили вечно, но смерть неизбежна для всех без исключения. Смерть – закон человеческой жизни, каждый день вокруг нас умирают люди, и это может казаться обыденным явлением. Но когда стоишь над гробом близкого, любимого человека, то начинаешь чувствовать, какая великая, непостижимая тайна кроется за смертью. Невольно встаёт вопрос – что же такое наша жизнь?
Петя, ты прожил 74 года, эту жизнь можно измерить[16] годами, и она кончается, но ты знал и другую жизнь, ты знал чувства разума, добра и правды, терпения и прощения, справедливости, честности, самоотвержения, чувство уважения и любви к людям и всему живому; ты знал то, что делает человека человеком, а не просто животным. Эта жизнь не измеряется ничем. Эта жизнь не подвластна ни земле, ни смерти. Она живёт вечно.
Попечалимся, поскорбим о потере близкого, любимого человека и будем радоваться, что его душа, то лучшее, чем он жил, всегда с нами и помогает нам в нашем жизненном пути.
3 июля 1977г.[17]
Илья Петрович Ярков (примерно 1892 – 23 марта 1980гг.)[18]
Лично я знаком с Ильёй Петровичем не был, за исключением кратких свиданий на перроне станции Куйбышев, где я выходил из вагона и он встретил меня на минуты свидания. Я ехал в Москву, а с ним встречался, чтобы отдать для печатания или взять готовое. Он мне очень помог в печатании моих воспоминаний о коммуне, биографии Моргачева. Он быстро, грамотно и прекрасно печатал.
Мы с ним много переписывались, во многом наши взгляды совпадали, а о многом горячо спорили.
Он был начитан, имел богатую библиотеку. Его жена Мария Васильевна была из сектанток, очень деятельная, смолоду много сил отдавала в помощь тем, кто нуждался в этом, и до конца жизни крепко поддерживала мужа и в житейских делах и духовно.
В начале нашего знакомства, когда Илья Петрович познакомился с моими воспоминаниями о коммуне, с письмом к Леонову и др., он чрезмерно восхвалял меня, даже написал целую статью обо мне, которая мне была неприятна, и я уничтожил её. Потом его отношение ко мне изменилось, в письме вместо «дорогой» он написал «уценённый», чему я очень смеялся, а моё отношение к нему оставалось прежнее, я ценил и уважал его таким, каким он был.
Причиной его охлаждения ко мне было то, что он очень хотел свидеться лично и один раз написал мне, что желал бы приехать ко мне, но у меня тогда сильно болела жена и не могло быть никаких хороших условий для спокойных бесед, я не смог бы даже сосредоточиться, волновался бы, тревожился и свидание это было бы не в пользу и оставило бы тяжёлый след. Но я ему не писал о причине, а только, что не надо приезжать и просил его поверить мне и понять и не обижаться, но он не пошёл на компромисс, не поверил и обиделся. Я подумал, что в таком случае я всегда поверил бы другу и нисколько не обиделся бы. Постепенно у него обида сгладилась, и мы переписывались до смерти его жены, после чего он совсем упал духом и уже больше не[19] писал.
Жизнь Ильи Петровича очень интересна. Он очень живо и интересно описал её в большом труде. У меня его нет, но я читал его весь и разрозненные воспоминания у меня остались.
Читал эти воспоминания и Павлов и возможно даже перепечатал себе (а, может быть, и нет, надо запросить его).
У Шевченко есть сборник стихов «Встань, спящий!», там есть стих, подписанный буквой «я». Как я после узнал, автором был Ярков. Стих этот, который начинался так: «Пред тобой, любовь, преклоняюсь, в сердце светлую радость таю…», – очень мне нравился и мы его, бывало, пели в коммуне.
Вот всё, что я смог написать об Илье Петровиче Яркове. Это, конечно, никак нельзя назвать биографией, даже краткой, а просто – малозначительные клочки из того, что осталось у меня в памяти о нём.[20]
Братья Тюрк[21]
Гутя – Густав Густавович Тюрк (1903-1968гг.)[22]
Гитя – Гюнтер Густавович Тюрк (1991-195?[23] гг.)[24]
Оба они родились в Москве в семье детского врача Густава Адольфовича Тюрк[25]. Когда-то их предки были выходцами из Германии.
Гутя окончил Московский университет, по специальности – астроном.
Не знаю, где и как он узнал учение Толстого, но в середине двадцатых годов отказался от военной службы и отбыл срок, правда, небольшой.
Гитя окончил среднюю школу с каким-то профессиональным уклоном.
Оба брата были не очень крепки здоровьем и хотя очень дружные, но различные по характеру и складу мысли.
Гутя больше тянулся к наукам и сам говорил, что по своему складу он больше горожанин.
Гитя стремился к тому, чтобы больше воплощать свои убеждения в деле, хотел сменить городскую жизнь на земледельческую, по возможности уходить из колеи государственной жизни в жизнь свободную, не брать займы, не платить налоги и т.д.
Дядя их имел дачу в Лосинке и дал в старом, скрипучем здании приют, где они и жили маленькой, но дружной и весёлой коммункой (Гитя, Гутя и Соня, жена Гути). У них часто бывали друзья и гости, жизнь была наполнена высокими стремлениями и идеалами. Был у них и небольшой огород с плохой землёй среди высоких деревьев, мало дававший им.
Познакомился я с ними на собраниях в Газетном переулке в здании Московского вегетарианского общества и на собраниях молодёжи в доме В.Г. Черткова в Лефортовском пер. 7. Потом они бывали в нашей подмосковной коммуне. Итак, завязалась дружба, которая потом скрепилась их[26] переездом к нам в Сибирь, общей работой в коммуне (и судили нас вместе в 1936 и в 1940 годах) и тернистым путём тюрем, одиночек и лагерей.
В коммуне они были учителями (все трое). Зимой учителя учили, а летом и осенью учителя и ученики все вливались в единую трудовую семью, и занятия начинались только тогда, когда всё было убрано с полей. Это было первое – обеспечить себя на год продуктами, хлебом.
У Гути, наверно, был талант педагога, он не раздражался, увлекательно рассказывал, легко сходился с детьми, и они его любили.
Гитя был более резок, сердился иногда, требовал, и дети не так льнули к нему.
Помню в 1936 году в тюремной камере Старокузнецкой тюрьмы, в тесноте, табачном дыму, мате, тоске по воле Гутя иногда проводил беседы по астрономии. Такая неподходящая тема, но все затихали, все слушали с интересом и просили ещё когда-нибудь рассказать. А люди-то там были самые разнообразные, и всех он мог увлечь, объединить.
Рассказывал Гутя и сказки. Один заключённый, Алёша Киреев, шахтёр, невысокий, но крепкий, петушистого вида, никому не дававшийся в обиду, потянулся душой к Гуте, бросил курить, а отвыкать трудно. Лежим на нарах, вдруг Алёшка вскрикивает: «Гутя! Давай сказку, а то курить хочу!» – и Гутя, тихо улыбаясь, ровным голосом начинал говорить сказку, отбивая охоту к курению.
Столько ярких воспоминаний наплывает, описать всё хватило бы на тома.
Гутя переносил заключение более спокойно, философски. Гитя сильно страдал.
По первому суду в ноябре 1936 года Гутю осудили, а Гитю, Пащенко, Епифанова и Олю Толкач оправдали. Была радость возвращения домой на волю, но кратковременная. Прокурор республики Рогинский опротестовал приговор «за мягкостью». И вновь следствие и суд, но нас, шестерых осуждённых, уже разослали по бесчисленным лагерям необъятной страны, и найти, собрать всех было нелегко. Собирали года два, а оправданных[27] взяли опять под стражу и они всё это время ждали. А это время, 1937-38 годы, было самое ужасное. Тюрьмы были переполнены сверх всякой меры. В камерах духота, теснота невероятная, в разбитые окна охрана иногда пускала струи воды, чтоб хоть немного освежить воздух. Некоторые падали в обморок, их вытаскивали в коридор.
И вот в таких условиях они томились два года, а потом, когда меня привезли из далёкой Коми ССР последнего (а двоих, Драгуновского Я.Д. и Барышеву А.Гр., и вовсе не привезли, их расстреляли по новому делу в лагерях), ещё пришлось томиться 7 месяцев следствия до нового суда в одиночках КПЗ в городе Сталинске.
Здоровье Гити подорвалось. Уже после второго суда мне некоторое время пришлось быть вместе с Гитей на Мариинской пересылке. Работали мы с ним в столярных мастерских, иногда по ночам. И здесь он заболел окончательно. Положили его в больницу. Уходя, он написал мне стих на попавшейся под руку широкой, гладкой щепке. «Это тебе, – сказал он, – может, больше не увидимся». Щепку сохранить не удалось. Я заложил этот дорогой мне стих в свою память и донёс его, как он и завещал, «жене и родным, и друзьям».
Я лёг одиноко на край дороги.
Чью тягость не снёс.
Мой старший товарищ, прощай.
Простимся без жалоб и слёз.
Иди так же бодро вперёд,
Осиль роковую межу,
А я своё тело под гнёт
Безумной неволи сложу.
Хоть страха в душе моей нет,
Но дальше с тобой мне нельзя…
Жене и родным, и друзьям
Снеси мой прощальный привет.
Прощай, продолжай же свой путь.
А я? Я хочу отдохнуть.
И этот стих, и его бледное лицо, как живые, стоят в моей душе. Потом я навещал его в больнице. Плеврит. Выкачали[28] 7 литров гною. Врачи, такие же «враги народа». Один из них спросил Гутю: «А кто вам был Тюрк Густав Адольфович?» – «Отец». – «Я был с ним в Соловках, потом их посадили на пароход и увезли куда-то». Так погиб его отец.
Потом потекли годы лагерной жизни. И редкая счастливая случайность, к концу срока братья встретились в лагерях. Это было для них огромное счастье и поддержка.
По окончании срока их не пустили ехать домой, а в какой-либо не режимный город. Они уехали в Бийск. Жить там было не легко, трудно с работой (таких сторонились), с жильем, с питанием. Семья – жена, двое маленьких[29] детей. Жили врозь, жёны не ладили. Гитя бился, как рыба об лёд, и умер в больнице на руках безутешного брата.
После Гити осталось богатое наследство – много стихов. Мне кажется, у него был настоящий талант. По содержанию, по духу они наряду с очень для меня дорогими и близкими, но в большинстве своём проникнуты какой-то тоской, безнадёжностью и ещё чем-то, не могу определить, но далёким от жизнеутверждающего духа учения Толстого. Это у меня вызывало какой-то внутренний протест.
Стихов его сохранилось много, но беда в том, что писались они не в тиши кабинетов, а в неволе, переписывались иногда малограмотными людьми или вовсе на память и многие сильно извращались, что недопустимо в стихах. Наиболее полный и верный список остался у его жены, но она сектантка и держит его под спудом, а, может быть, и уничтожила.
После смерти Гити Гутя переехал жить в Киргизию, в посёлок Дзеты-Огуз близ Пржевальска, где уже несколько лет жил Димитрий Моргачев. Работал там Гутя в газетном киоске, имел небольшой домик, садик, огород, завёл пчёл, чему его научил и помог Моргачев.
Но здоровье Гути тоже было подорвано, болело сердце, и он скончался в 1968 году.
Оба брата любили Тагора. Очевидно, в складе их душ было что-то общее. Один раз, когда Тагор был в Москве, им удалось как-то незаметно и беспрепятственно[30] пройти[31] к нему в гостиницу. Не знаю, долго ли и как смогли они общаться, но оба были в восторге, и Тагор понял их и тоже был рад.
27 ноября 1981г.
Прилагаю своё небольшое, ранее написанное воспоминание о Гуте.
В 1937 году ослабленные долгомесячным тюремным сидением, мы шли пешком по глубокому снегу из Томской тюрьмы в лагерь Меряковка. Идти далеко, километров 30, все страшно устали, и Гутя стал отставать. Я ничем не мог ему помочь. Я вначале шёл с ним рядом, а потом он отстал, и я не остался с ним. Оставил в беде. Потом это оказалось для него лучше. Какие-то подводы, ехавшие сзади, повезли его. Потом уже на лесозаготовках мы трое работали в одном звене.
Гутя работал очень медленно, а я тогда был в расцвете своих сил и любил работать быстро.
Я забывался в труде, и я нашёл себе напарника Алёшу Киреева (из заключённых). Димитрий же проявил больше терпения к Гуте и всё время работал с ним, как мог. Правда, наши отношения с Гутей нисколько не изменились, но всё же я чувствовал и в этом случае упрёк совести. Потом Гутю увезли далеко на восток.
Когда мы все были уже на свободе, наша переписка и свидания не прекращались. Особенно оживилась наша переписка, когда Гутя жил уже в Ажеты-Огузе.
Мы были друзьями, уважали и любили друг друга, но в отношении к жизни, в наших характерах, у нас были какие-то свои оттенки, о чём мы много переписывались, но так, наверно, и не смогли до конца понять один другого. Но это было в области словесных выражений, душевно же он был очень близок и знаю, что это было взаимно.
20 мая 1975г.[32]
Клементий Емельянович Красковский[33] (1894 – ?[34] гг.)[35]
Родился в бедной крестьянской семье в деревне Вирище Новогрудского уезда Минской губернии. Окончил 4-классное училище. Веры в семье придерживались православной. Так бы и прожил он свою жизнь в крестьянском труде, но в 1914 году началась война. Зачем? За что? Он не знал этого. Знал про это царь, и царю нужны были солдаты. Клементия как грамотного послали в школу прапорщиков. Через несколько месяцев – на фронт. Раздумий у него не было никаких, наивно верил, что воюет за «веру, царя и отечество». Воевал смело.
Но всё же, несмотря на всю косность своей веры, несмотря на весь государственный гипноз, что-то разумное шевелилось в глубине его души. Безумие и жестокость войны вызывало протест, и когда уже после революции он встретился с единомышленниками Толстого, которых тогда было много на смоленщине, он сразу примкнул к ним, воспринял учение Толстого как своё родное, и таким он остался до конца своей жизни.
Ни дома, ни семьи у него не осталось. Он был один, как перст. Попал в коммуну им. Л.Н. Толстого под Новоиерусалимом.
Застенчивый, малообщительный, он трудно сходился с людьми и как-то не мог сжиться с весёлой, живой молодёжью, из которой тогда состояла коммуна.
Он перешёл в нашу подмосковную коммуну «Жизнь и труд». И тут он вначале ходил какой-то безучастный, молчаливый, но потом после одного откровенного разговора со мной он совсем переменился. Коммуна стала для него родным домом. Он весь отдался хозяйственным делам и работам – полеводство, лошади, телеги, упряжь и др. Иной раз спросят: «А где Клементий?» – а кто-нибудь в шутку ответит: «Под телегой лежит». Посмотрят, а он и правда там, подтягивает, подкручивает гайки.
В Сибирь он поехал в числе первых, осенью 1930 года, с рабочей дружиной, подготавливать условия для переезда остальных[36].
Он был скромен, незаметен, немногословен, но на таких людях держалась коммуна.
Мы с ним дружили, и судили-то нас как-то вместе. И в 1930г. под Москвой, когда районная власть ликвидировала нашу коммуну, а Президиум ВЦИК отменил это решение, тогда раздосадованные районные власти судили нас под каким-то нелепым, надуманным предлогом, что-то вроде халатности, лишь бы убрать.
Судили нас и в 1932 году уже в Сибири, тоже после того, как районная власть ликвидировала коммуну, а ВЦИК восстановил. И так же районный суд судил нас, так же под каким-то неубедительным предлогом, лишь бы убрать тех, на ком, казалось им, держалась коммуна. Интересно, как тогда арестовали Клементия.
Я уже был арестован в городе, а в коммуну к вечеру приехали двое людей на тарантасине и попросились переночевать. Подвода стояла перед крыльцом. Когда утром Клементий вышел на крыльцо, те двое уже были там, и лошадь уже была запряжена. Один из них вскочил на козлы верхом с револьвером в руках, и они помчались по улице. Проходившая Нина Лапаева увидела всё это, схватила Клементия за ногу и с криком: «Клементия украли!» – некоторое время бежала рядом, потом отстала.[37]
И в 1936 году, когда взяли нас 10 человек, взяли и Клементия, но он на следствии на все вопросы отвечал только одной фразой: «Я никогда никому не хотел ничего плохого, а вы хотите меня обвинить», – и его отпустили. Но в 1937 году всё же взяли и безвозвратно.
Он всю жизнь стремился к семейной жизни, но ему как-то не везло, а в Сибири он женился, было уже двое детей, и вот оторвали его от труда, от семьи, от друзей, от коммуны жестоко, бессмысленно.
Никогда больше мы не встретились с ним, но в душе моей живёт всегда память о его светлой, честной душе.
5 декабря 1981г.[38]
Анна Григорьевна Барышева (1887-1937 или 1938гг.)[39]
Мало я знаю её личную жизнь.[40] Не знаю, где она родилась, но знаю, что родом она из крестьян, что отец её был человек чем-то выдающийся, даже была напечатана книжечка его стихов. Я её когда-то читал, а теперь забыл, но помню, что тогда впечатление от них осталось неплохое, и по форме, и по содержанию.
Образование Анна Григорьевна получила среднее. Всю жизнь прожила одиноко. Во время войны 1914-17гг. была сестрой милосердия.
Когда и как узнала и приняла учение Л. Толстого – не знаю, но знаю, что, начиная с 1923г., она была судима и отбывала сроки заключения и ссылок: в 23, 24, 27, 30, 32 годах – суды, лагеря и ссылки. Запретили ей учительствовать.
К нам в коммуну приехала она прямо из ссылки. Приехала по совету Владимира Григорьевича, которого она очень уважала. У нас она стала работать медсестрой, в чём была большая нужда. Когда мы её узнали, стало понятно, за что её так преследовали.
Она из всеобъемлющего учения Толстого, более всего восприняла его страстный протест против государственного устройства общественной жизни людей. Но у Толстого это отрицание государства, т.е. насилия как главной причины бедственной жизни людей, вытекало из его религии, основного понимания закона жизни, а у неё это получалось оторвано от остального. Критика её была сильна и справедлива. А поводов для критики было тогда много, и она никогда не молчала. Выступала страстно и откровенно, крайне резко и почти озлоблённо. Это все замечали и говорили ей. Она соглашалась, но удержаться не могла. О себе, о своём спокойствии и безопасности она не думала нисколько.
На суде в ноябре 1936 года она сказала, что суда не признаёт, и не вставала, когда требовалось вставать, отвечала судье сидя. Когда судья спросил её, как она смотрит на положение крестьян, она ответила, что они как крепостные. «А как же вы тогда думаете о рабочих?» – спросил[41] судья. «А рабочие на положении дворовых» – ответила она. Конечно, она могла этого не говорить, но это было в её характере и это ей очень повредило.
Прокурор в своей речи с негодованием отмечал, что коммуна не держит мясной скот. «А если я хочу мяса?!» – воскликнул он. «Заведите себе свинью и съешьте!» – ехидно сказала Анна Григорьевна. Прокурор озадаченно замолчал.
Суд шёл 4 суток. В один из перерывов нам дали газеты, и мы прочитали там сообщение о смерти В.Г. Черткова. Анна Гр. тихо плакала, она очень любила его, он был такой прямолинейный, как и она.
После ареста 1936г. мы все сидели в Старокузнецкой тюрьме. Все по разным камерам. Каждый день милые старички Наливайко, дед Юхим и его старушка, жившие в нашей избушке на Томи, приносили нам обед – варёной картошки, молока, киселя из ревеня, овощей и т.д. Охрана приносила кастрюли в коридор и, гремя ключами, выпускала всех нас из своих камер получить себе обед. Это были краткие и дорогие для нас минуты свидания, когда мы могли переброситься новостями и просто словом ободрения. Один раз Анна Гр. сказала мне, улыбаясь: «А вдруг расстреляют?» – «Что ты!» – ответил я ей. Но она оказалась права. Её расстреляли где-то в лагерях Мариинских, в 37 или 38 году, создав ей новое дело. Ей, А.Д. Драгуновскому, который ещё на суде сказал судье: «Я труд люблю, но труд свободный, под штыком я работать не буду».
На пересуде в 1940 году Анны Гр. и Якова Д. уже не было. В деле я видел бумажку с пометкой «совершенно секретно», что они привлечены по новому делу и на суд доставлены быть не могут. На этом суде больной, желчный старик судья особенно напирал на то, чтоб и меня причислить к этой группе, всё добивался от свидетелей – какие были мои отношения, в смысле взглядов, с Анной Гр. Я чувствовал ясно, что он хочет и меня подвести под расстрел, но меня спас один свидетель, причём свидетель от обвинения, который сказал, что я однажды вывел её с собрания. «За что?» – спросил судья. – «За то, что так нельзя говорить», – ответил свидетель, и судья отошёл от этой своей мысли. Но этого никогда не было,[42] я ни Анну Григорьевну, ни кого ещё другого с собрания никогда не выводил. Правда, я как-то сказал ей на собрании, что нельзя так озлоблённо говорить, и, может, это вспомнил свидетель и, волнуясь перед судом, сказал «вывел». Но как бы то ни было, то, что я на суде старался доказать, что я не был заодно с Анной Григорьевной, тем стараясь избежать её мученической участи, осталось навсегда в моей совести больным местом, и мне даже показалось, что она была в зале суда и укоризненно посмотрела на меня.
7 декабря 1981г.[43]
Уар Уарович Зайцев (1902-1937гг. примерно)[44]
Я познакомился с ним на собраниях единомышленников Л. Толстого в Московском вегетарианском обществе в Газетном пер. 12 в Москве. Это был 1921-1922 год. Родом он был из Подольска (под Москвой).
Общительный, живой, он первый подошёл ко мне, и мы стали друзьями. Не знаю, какая была его профессия, чем он занимался раньше, но я знал его как помощника Владимира Григорьевича. Он жил в чертковском доме (Лефортовский пер. 7), собирал и отсылал посылки заключённым, сопровождал Вл. Гр. в его поездках по городу, ездил с ним и к видным представителям власти по разным делам, а больше всего с хлопотами о заключённых.
У Вл. Гр. всегда были такие помощники, которые охотно и увлечённо помогали ему в его деятельности, но их всех, одного за другим, забирали от него в неволю. Уар знал это, и всё же охотно пошёл на эту работу. Взяли и его.
Тогда арестов среди друзей было много, и у многих возникала мысль – как относиться к этому. Некоторые безропотно подчинялись насилию, а у некоторых появлялась мысль – надо ли помогать насилию своим подчинением, надо не сопротивляться насилием же, но надо не участвовать в этих действиях, и они молчали на допросах, не ходили, когда им приказывали идти, и даже отказывались есть в неволе, отказывались от работы в неволе и т.д. Так думал и Уар. Ещё раньше, когда его один раз арестовали, он применил этот способ и потом подробно описал, как он себя в это время чувствовал, как реагировали на это те, кто его брал. Статья эта называлась: «Опыт одних суток» (через сутки его выпустили). К сожалению, эта статья, наверно, нигде не сохранилась.
Потом его арестовали и сослали в Казахстан, на один из островов Аральского моря. В начале он писал оттуда интересные письма о своём житье-бытье. Потом замолк навсегда.
Когда его арестовали, первое время содержали в[45] Бутырской тюрьме ОГПУ, в Пугачёвской башне, как более опасного преступника. Там он много пережил, голодал, кормили искусственно, запугивали и т.д.
С острова описывал он, как его с большой партией спецпереселенцев на санях с семьями вели по льду моря, как лёд кое-где проваливался, и люди гибли. Описывал, как бродил он по пустынному острову, натыкаясь кое-где на вешанье с сушёной рыбой, чем занимались спецпереселенцы, как давали ему иногда приют в своих жалких лачугах ссыльные.
Уар был одинокий, семьёй не успел обзавестись.
Вот и всё, что смог я сказать о нём – мало и бедно, да разве можно в кратких сухих словах описать всю его жизнь, всё его горение души, которые он отдал на служение людям на путях к разумной, свободной, мирной, трудовой жизни.
10 декабря 1981г.[46]
Василий Васильевич Шершенев (1900-1971гг.)[47]
Родился он в Подмосковье. Детство трудное. Отец пьяница. Первая служба Васи – милиционер. Условия для рождения духовной жизни самые неподходящие. Но «дух дышит, где хочет».
Вася и его брат Петя[48] узнали учение Л. Толстого и были захвачены новым пониманием жизни.
Отказ.[49] направили его в детскую колонию беспризорников воспитателем. Время в стране было тяжёлое. Прошла война 14-17 годов, ещё не вполне закончилась гражданская. Масса сирот, голод, разруха. Партия поставила задачу спасать этих детей. Создавались колонии, желающих работать на этой трудной работе с детьми несчастными, но уже и одичавшими и даже преступными, было мало. Наша молодёжь шла туда охотно. Работали искренно и увлечённо, сливаясь с детьми в одну семью, что так было нужно детям.
И дети их любили. И некоторые становились их друзьями и единомышленниками на всю жизнь. Романа Сильванович, Ваня Свинебурхо (Рутковский) и другие.
Но им не захотелось разрушать создавшееся единение в труде и общей жизни, и они создали сельскохозяйственную коммуну, в которую вошли и некоторые из воспитанников.
Коммуна находилась километров в 60 от Москвы, близ города Воскресенска, станция Новый Иерусалим. Называлась коммуна имени Л. Толстого.
Главным инициатором её был, пожалуй, Митрофан Нечёсов, личность очень увлекающаяся, горячая, порывистая и умеющая увлечь за собой. Но вскоре его увлекло ещё куда-то (так и погиб он в лагерях), а председателем Совета коммуны избрали Васю Шершенева, и был он им до конца, когда в 28 году коммуну ликвидировали.[50] На их место прислали новых людей.
В этот переходный период, когда там жили ещё старые коммунары и уже приехали новые, произошли драматические события.
Сгорел двухэтажный деревянный дом, поползли разговоры – толстовцы сожгли. Были арестованы Вася и ещё несколько человек. Тогда было начало коллективизации в стране, не всё везде проходило спокойно, бывали и эксцессы. Судили строго. И над нашими арестованными друзьями нависла большая угроза.
Из Москвы был вызван эксперт по пожарным делам. Этот мужественный и честный человек не побоялся по зыбкой лестнице, приставленной к устоявшей высокой шатающейся трубе, влезть на самый верх и обнаружить место возникновения пожара – нашёл трещину в трубе, где она соприкасалась с крышей, которая была из щепы, легко воспламеняющейся. Печь жарко топилась ежедневно, пекли хлебы и старые, и новые жители. Обвинение отпало. Их выпустили. Но все ещё жили там, не знали, куда тронуться. Трудно было оторваться от обжитого тяжёлым трудом места.
И вот был назначен день торжественного открытия новой коммуны им. Ворошилова. Ждали из города докладчика, он запаздывал. Наконец, вдали показалась фигурка бегущей девушки-комсомолки. Она взбежала на помост запыхавшаяся[51]. Сказала несколько слов, голос срывался, она выпила стакан воды из стоявшего графина и упала. К ней подбежал председатель сельсовета: она была мертва, и он упал без чувств. Послышались голоса: «Толстовцы отравили воду!» Медицинская экспертиза отвергла отравление. Вода была чистая. Девушка умерла от разрыва сердца. После этого случая оставаться дольше там было жутко, и они оставили родное гнездо, и рассеялись кто куда, большинство же переехало в нашу коммуну.
Произошло это просто, без всякой договорённости, даже без собрания, так всё было ясно и само собой разумелось.[52]
Друзья оказались нищими, без крова, без средств, без пищи. Куда же им деться, как не к нам. Причём всё это получилось так, что никто не чувствовал себя благодетелем, и никто не чувствовал себя каким-то обязанным. Этим мне дорога коммуна. Тогда всё это даже не приходило в голову. И уж только теперь, десятки лет спустя, осмысливаю я всё происшедшее и вижу, в чём его ценность. Как было в старом обществе, хотя бы в городе, хотя бы в деревне? Вдруг им надо было принять к себе жить ещё такую семью, как их? Трудно. Да если бы и приняли, была бы всё же какая-то натянутость. В одних ещё чувствовались бы хозяева, а другие – обязанными, стесняющими.
У нас этого не было. У нас было общество, сложившееся добровольно, без насильственной основы. У нас был труд свободный, не по найму. У нас не было личной корысти, накопительства.
Мне могут сказать – какая же это биография Васи Шершенева?
Но я считаю, что самая настоящая. Я пишу то, чем жил и он, и все мы.
Потом нас стали разгонять.
Решили переселиться хоть в Сибирь, лишь бы сохранить общую нашу жизнь.
Вася тоже поехал бы[53] с нами, но в это время у Владимира Григорьевича не осталось помощников. А дела было много, начиналась работа по изданию полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, а Вл. Гр. был главным редактором. Предложили Васе перейти к Вл. Гр-чу. И он перешёл.
Мы в коммуне переживали своё, а он в Москве своё. Дали ему 25 лет заключения и его брату Пете тоже.
Легко ли это быть оторванному от воли, семьи, любимого труда и быть похороненным на 25 лет, быть оклеветанному, опозоренному перед обществом.
Вряд ли он выжил бы это испытание, но умер Сталин,[54] и многое изменилось. Реабилитировали полностью и освободили и Васю, и Петю.
Вася выстоял душевно, а Петя надломился и отказался от того, чем жил прежде.
Вася стал работать в букинистическом магазине. Раз вошёл покупатель, и оба сразу узнали друг друга. Это был следователь, так грубо и жестоко ведший следствие. Смятение мелькнуло в глазах следователя, потом он встряхнулся и протянул руку Васе.
– А, Василий Васильевич, здравствуйте!
Но Вася руки не подал
– Ну что Вы, Василий Васильевич, ведь это всё прошло.
Вася молчал.
Один раз Вася с женой (Елена Фёдоровна Страхова, младшая дочь Фёдора Алексеевича Страхова. Они поженились, живя в коммуне) шли по улице. Вдруг он упал без сознания. В больнице врачи приняли его сначала за очередного пьяницу и не сразу занялись им, а когда занялись и поняли, что это сердце отказало, было уже поздно. Так умер Вася.
Были у Васи и слабости, и падения, как и у всех людей, но всё же он всегда оставался близким и дорогим. Он не оправдывал своих слабостей.
17 декабря 1981г.[55]
|