|
Наш альманах - тоже чтиво. Его цель - объединение творческих и сомыслящих людей, готовых поделиться с читателем своими самыми сокровенными мыслями, чаяниями и убеждениями.
Выпуск шестой
От межи, от сохи, от покоса…
Крестьянин, даже если он решил побездельничать, встает с петухами, чтобы начать это дело пораньше.
Эдгар Хау
Валентина Кузина
ЗА ГРАНЬЮ ПАШНИ
Роман
(Продолжение)
Страница 2 из 2
[ 1 ] [ 2 ]
Глава двенадцатая
Вот и весна! Она распорядилась по-своему. Бурно вывернулась, будто из-за угла. Многоводная, тёплая, солнечная. Растворились сугробы, продырявился лёд, выступила обильная наледь. Она, пополняясь и пополняясь, вдруг закрутилась воронками и взяла волю вольную. Затрещали от её силы ледяные громады, наползая в таком вольноводии одна на другую. Вышла река из берегов. С грохотом повалились прибрежные загородушки, и вода, как хозяйка, зашла в приусадебные огороды, остановилась там передохнуть, будто давала дорогу разыгравшейся стихии. Прилетели скворцы. Девушки украшали вербочками иконы. Предстояли долгожданные пасхальные дни.
Мартынов, успокоенный своими новыми планами, мечтал приступить к их осуществлению.
Начищенный до яркого блеска самовар тяжело дышал в сенцах, поблёскивали из-за решётки золотые угольки. Около, в чашке, – янтарный медок, ещё по осени принесённый с колхозной пасеки. Филимон стоял возле стола, раскраивал льняные мешки. Рука его работала ладно, умело. Старался для посадки собственного картофеля. Время от времени смотрел он на улицу, вылавливая взглядом прохожих. Стариков он не любил. Они словно прощупывали его своими слезящимися глазами, вздыхали и, опустив голову, проходили, не здороваясь. Теперь, после Елены, они даже останавливались, смотрели ему вслед, качали осуждающе головами. Это было особенно неприятно. Самым задиристым из стариков был дед Василий. Хотелось Филимону как-нибудь прижучить его по работе, но придраться было совершенно не к чему: тот был добросовестен и дальновиден. Даже во время своего дежурства у складов успевал всё подмести вокруг, наладить метёлок, приделать черенки к брошенным лопатам, выправить разводы на пилах. А когда шёл поутру домой с дежурства, останавливал мальцов, едущих на лошадях за дровами, проверял: правильно ли сидит на лошади упряжь. Если же что не так, тут же заставлял распрягать среди дороги и всё переделывать заново, при этом говорил:
– Лошадь – не человек, молчать будет, как бы тошно ей ни было. Загубить животину, нужную нам больше всего, легче лёгкого!
Мартынов всё
последнее время не переставал думать об Елене. Он раньше никогда не обращал
внимания на почтальонку Фроську, теперь ждал её появления. Когда она подходила
к воротам Матрёны, на его душе теплилась радость. Из своего окна он видел, как
выбегала старуха, тащила девчонку за руку в избу, по-видимому, заставляла
читать письмо. Ему вспоминалась довоенная осень, когда свадебное веселье Ленки
с Андрюшкой вырвало из его жизни последние надежды. Не забылись и вечера первой
зимы военного времени, когда он часами мёрз под окнами Егоровых, тайком
наблюдая за Ленкой.
Всё, что было
хоть в малом связано с нею, теперь вспоминалось само собой. И боль неотвратимо
жила в его сердце.
Всё подмяло под
себя время. И не почувствовал бы, может быть, он душевной пустоты, не исчезни
из деревни Ленка. Можно было бы, наверное, забыть всё, но сын... Он же тут, в
деревне, – живёт, растёт и будет постоянно напоминать ему о Ленке.
Филимон ни разу
не видел Даньку и, отгоняя мысли о нём, убеждал себя: «Не видел и видеть не к
чему. Так оно лучше. Елену он забудет, пускай не сразу, но забудет обязательно».
Думая так, Филимон чувствовал облегчение. Вот и сейчас он распрямился, снова
посмотрел в окно. Открыто и широко вздохнул. В отворенной двери появилась
Миропея:
– Филимоша, ты
погляди-ка, что делается! Пораспустили этих пацанов… Идут со склада и – все до
единого – по куску жмыха едят! Это Татьяна, толстуха проклятая, наделила их
опять. А все убытки на тебя свалятся… На тебя Полина спишет.
– Погоди, не тараторь, – жёстко остановил её Филимон. – Болеет Полина-то, смотреть на неё больно.
– Так это… –
Миропея взволновалась. – Это… Ты проверяй её! Мало ли… Кого вместо неё
поставят? Какая из неё председательша теперича… Чуешь, к чему речь-то веду?
– Чую… Схожу
погодя, разузнаю… Надо, чтоб она сама предложила.
– Вот-вот!
Разузнай. Тут и гадать неча: тебе впрягаться придётся.
Филимон
продолжал свою работу – кромсал холст овечьими ножницами, старательно и долго
примерял каждый отрезок, умело соединяя окантовку.
«Надо проведать», – думал он о насущных заботах, отвлекаясь от мыслей о Лене.
И мать
подзуживала:
– Слегла уж, а
всё за бумаги держится…
Отбросив в
коробку ножницы, поцедив через зубы боярышниковый чай, Филимон старательно
завернул в тряпицу горшочек со сметаной, приготовленный матерью. На улице
опустились лёгкие послезакатные сумерки. В это время деревня жила своей жизнью –
с мычанием коров, бряканьем подойников, гиканьем пацанят, несущихся босиком с
четвертными бутылями на молоканку. За поворотом – речка. Там плескалась
детвора.
Мартынов шёл по берегу, думая о своём. После того, как побывал он в молодости у Полины, ему больше не приходилось захаживать к ней. Сейчас он шёл и немножечко робел. Отворив двери, осмотрелся. Полина лежала на кровати под легким пологом. Собранные в косу волосы слегка разметались по подушке, бледное лицо хранило строгость. Рядом на стуле стояла чашка с тыквенной кашей. Значит, кто-то к ней уже приходил.
Полина, не поднимая век, проговорила:
– Почему не сообщаешь, как дела в колхозе?
– Обыкновенно, – слегка растерялся Филимон. – Всё, кажись, по порядочному, – он кашлянул, бросил взгляд на её руки.
– Что значит, обыкновенно? Расскажи подробнее. Планировали изгородь в телятнике поставить, звенья организовать, – она подняла на него глаза. – Сводки в район какие дал?
– Всё сделал, как надлежит… Может, окошко открыть? Дышать тут нечем.
– Отвори, –
кивнула Полина.
Филимон присел
на табуретку у постели.
– Долго
хворать-то? – спросил он.
– Видать, долго. Надорвалась, простудилась… – тяжко вздохнула Полина.
– Кто же
заставлял тебя тяжести поднимать?
– Жизнь…
– Ты слабая…
Стало быть, тебе сейчас опора нужна.
– Люди не
забывают, помогают…
Филимон
прокашлялся.
– Давай, вот,
настанет мирное время, – замуж выходи. Опора и будет, – он понимал, что несёт
несуразицу и далеко не к месту, но ничего другого придумать не мог.
– Я замужем, ты
знаешь. – Полина помолчала, на её лице появилась та же знакомая строгость. –
Ты, Филимон, с пустыми речами не приходи… Вот, завтра проедем с тобой по полям,
посмотрим, как там и что. Подростки меня беспокоят… Такую работу на себе везут!
Но назавтра
Полине стало хуже, и Мартынов отправил её районную больницу в сопровождении
Любашки Зайцевой. Та воротилась только к вечеру. Мартынов ждал её в правлении.
– Что сказали?
– встретил вопросом в дверях.
– Нужна
операция… И ещё там всего столько, что… – девушка безнадёжно махнула рукой.
– Значит,
надолго! – проговорил Филимон озабоченно.
* * *
Антонине Фирсовой было теперь особенно трудно. Вставала она до петухов. Ни с того, ни с сего Мартынов назначил её возить навоз. Тяжесть невыносимая. Но рассвет придавал ей живительную силу. В туманной мгле раннего утра нет-нет да и промелькнёт чья-то фигура. Это кто-нибудь из баб выискивает глазами дымящиеся трубы и, выхватив взглядом дымный столбик, стремглав метнётся туда за угольками. Через немногое время на окнах других домов заиграют бликами огня растопленные печки.
Антонина остановилась у дома деда Василия. Раньше всех обычно вставала его старуха Авдотья, раньше всех загоралась её керосиновая лампа. Нынче же окошки не светились, даже собака не лаяла. Тоскливая тишина. Накануне в эту семью пришла похоронка – на младшего сына Коленьку, Тимкиного отца.
Антонина
зашагала дальше, глядя на восходящее огромное солнце, вспомнила слова мужа. Он
говорил с восторгом:
– Где же ещё
такая красотища есть? Нигде! Смотришь ты на красоту эту неописуемую, и кажется,
что возносит она тебя до самых небес.
Голос Мартынова
остановил её:
– Куда
направилась?
– А то не знаешь!
– Ладно, на
сушилку иди, – сказал Филимон. – Там полегче.
– А навоз?..
– Тимку с Любой
Зайцевой поставлю. Пусть пыхтят себе.
– Ещё чего! –
испугалась Антонина. – Не справятся они…
– Поговорить бы
надо… – перебил её Филимон.
– Это как
понимать? Ещё не поймал, а уже ощипывать собрался?
– Да не о том
я! – Филимон смутился. – Сходи, Тоня, к Матрёне, узнай, где Елена сейчас.
– Ещё чего! Она
ведь от тебя на фронт сбежала… Не ходи и не майся. – Антонина обогнула его и
пошла к конюховке.
Она запрягла
свою лошадёнку и покатила к скотному двору, где её ждали кучи рыжего навоза. В
середине дня снова встретился Мартынов. Заговорил, сведя брови:
– Если увижу
твоего сынка со жмыхом или горохом, так и знай, – уголовную бумагу составлю.
Антонина
вытаращила глаза:
– Ты что,
Филимон? Он же… Он сам не возьмёт! Татьяна, поди, угостила…
– Угостила! Ишь, какая хозяйка нашлась на чужое добро… И ей достанется, – Филимон тяжело потопал к своей пролётке, и только на слух можно было понять, что одна нога не совсем доверяет тяжести его тела.
Антонина озабочено притихла, оглядываясь вокруг. Мартынов уехал. Во дворе телятника на телеге сидели девчата. Она невольно прислушалась к их разговору: боже мой, как это у них, у девчат, всё просто…
Послышался
голос Капы:
– Проси
карточку фотографическую, тогда и поглядишь, с кем связалась. Вон, в Островках…
Писал, писал девке письма, мол, из госпиталя, раненный… А оказалось…
– Что
оказалось-то? – спросила Любашка
– А то, что из
психбольницы вовсе! Она, девка-то та, кое-как потом отвязалась от него.
– Не пугай,
Капа, душу его я чувствую. Господи, что же будет-то?
Через улицу к
скотному двору неслась Нинила. Увидев Любашку, она закричала что есть мочи,
потрясая кулаком:
– Обещала ты
мне, али нет? Сколь говорить можно тебе, а?
Любашка
побледнела. «Сейчас мамка выкинет что-нибудь…»
Нинила
подбежала к телеге:
– Это что ещё
опять за жених? Я тебя спрашиваю! Ещё и лыбится сидит!
– Кто
лыбится-то? – тихо и боязливо спросила Любашка.
– Кто? Вот кто,
– Нинила повертела раскрытым письмом:
– Ну-ка, дай мне,
– опередила Любашку Капа. – Да это же твой лётчик. Гляди, – она подала письмо
Любашке.
– Твой лётчик? –
Нинила принялась громко хохотать: – А я-то… подумала… Кто-то новый… Как хоть
фамилия?
– Костя Улыбин,
– ответила Капа.
– Ну так что же – Улыбин… И такие фамилии бывают. Всё едино, ведь сыночек чей-то…
Подошла
Антонина. Стали рассматривать фотографию. На них смотрел черноглазый лейтенант
с волевым красивым лицом. Любашка млела от восторга и гордости.
– Любка, ты напиши ему, – заговорила Нинила. – Да не обмолвись, что живём в Захребетном краю.
Антонина тоже
засмеялась – тихонько про себя – вместе со всеми.
Вечером они
сидели у Капы. Вечер сгущал потёмки. Зажгли лампу. К потолку потянулись тени.
Снова склонились над письмом. От уюта и тепла возле печи, на рундучке,
запохрапывал нищий, глухонемой Яшенька, которого приютили на ночь. Чтобы не
разбудить старика, девушки шептались.
– Капа, а что
должно быть красивое в девушке?
– Наверное,
чтобы лицом белая была, стан тонкий, как у Лермонтовской горянки… – Капа пожала
плечами. – По-моему, всё это у тебя есть! Ты лучше напиши ему, как ты с
прицепом управляешься! Тракторный прицеп – это не шуточное дело! Он перед
дружками похвастается, какая ты у него.
Любашка
отмахнулась:
– Не хочу про железки писать, про чувства красивые хочу! Про любовь!
Глава тринадцатая
На развилке дороги приостановился солдат на костылях – Андрей вернулся на родину. За его плечами был вещмешок, пилотка слегка сбилась на затылок. Он улыбался, углубляясь в воспоминания далёкого детства, что было неразделимо с этими местами. Дом – рукой подать. Он вдыхал запах созревающих хлебов, слушал заливистый перезвон птиц. Деревня из-за пригорка виднелась одними крышами.
Андрей ещё раз
провёл рукой по старательно выбритым щекам, направился к околочку. Из-за него
послышались голоса. Кто-то напевал, кто-то приговаривал, и всё это сливалось в
гомонок беззаботного детского общения. Он сделал усилие, поспешил на голоса,
сердце нетерпеливо стучало. На опушке ползала ребятня, выискивая в траве ягоды.
Ах, так ягодная же пора! Как он такое мог забыть? Разняв траву концом костыля,
он увидел, как спелая клубника клонила стебли к земле. Опустился на траву, лёг
на бок, давая отдых своей уставшей ноге, прижал языком ягоду, ощутил сочный
аромат и вкус её спелой мякоти. Детвора разом окружила солдата, с любопытством
и удивлением бесцеремонно разглядывая его. Он заулыбался радостно. Все, как по
команде, протянули ему свои пестерюшки с ягодами:
– Берите!
– У меня лучше!
– Нет у меня!
Андрею ничего не оставалось, как снять пилотку и из каждой корзинки положить в неё по горсточке.
– А ты чей будешь, дяденька? – отважился спросить белобрысый парнишка.
– Сержант Андрей Егоров! – доложил по-военному Андрей, приложив руку к пилотке..
– Бабки Егорихи
сын?
– Так точно!
Ребятня загалдела:
– Ой, как… Она
не знает?
– Она же тут
картошку окучивает!..
– Да мы мигом к
ней!..
– Давайте, а я
тихонечко – за вами.
Андрей тратил, казалось, последние силы, приближаясь к деревне. Он видел теперь, как навстречу бежала мать. Узнал её сразу. Она как-то неестественно приседала, потом пошла, еле волоча ноги, наконец, остановилась, сцепила руки на груди. И до Андрея донёсся не то стон, не то отчаянный крик, она опустилась на траву и разрыдалась, не сводя глаз с его подвёрнутой штанины и костылей.
* * *
О Елене Марфа
умалчивала. И Андрей насторожился.
– Скажут мне,
наконец, где моя Лена?
– На фронт
ушла… Зимусь ещё, – сказала Марфа.
Андрей
удивлённо, со страхом посмотрел на мать.
– Чего же она
надумала?! Да расскажи ты мне толком!
Всего мог ожидать Андрей, только не этого. Ему сразу в родной чистенькой горнице стало пусто и неуютно. Он с отчаянием ещё раз понял, что самым дорогим человеком для него здесь, в родной деревне, была она, Ленка! И стремился он больше всего к ней! Глянув на стену, где когда-то висела их фотография, спросил:
– Куда убрала?
– С собой
взяла…
О ребёночке
мать сказала после, когда Андрей собрался навестить Матрёну. Любила Егориха
Ленку, потому всю вину сложила на Филимона. Она долго пыталась объяснить сыну,
что всё бывает в жизни с человеком, когда он жив и по земле ходит, что на фронт
Елена пошла, чтобы искупить вину перед совестью, перед людьми и, прежде всего, –
перед ним, мужем. Рассказала и о том, как нелегко старой Матрёне с дитятей на
руках…
Всю ночь бродил Андрей по двору, не находил себе места – ни в доме, ни в огороде, ни во дворе. Лишь на третий день он всё-таки отправился к Матрёне, сказав матери, что старуха тут ни при чём.
* * *
Миропея то
закрывала, то открывала створку окна, нервно прилипала потным лбом к стеклу,
выглядывала Филимона. Она бесновалась от волнения и страха. И только стоило
Филимону переступить порог, как она принялась понужать его гневными словами :
– Андрюшка
Егоров воротился! Тут он, тут.
Она поносила
сына без передышки:
– Как вот ты
ему в глаза поглядишь? Как?!
Только теперь
Филимон понял, почему сегодня жгли его презрительными взглядами и
отворачивались. Он опешил, даже не стал орать на Миропею, как это делал
частенько. Не представлял себе, какой будет встреча с Андреем, откровенно
боялся её, стыдился, – может, впервые в жизни. Потому, багрово заливаясь
краской, смотрел в одну точку у печи. Мать трепыхала шалью, накинутой на плечи,
была похожа на курицу, спрыгнувшую с гнезда.
– Чего молчишь,
дурная твоя головушка!?
Филимон, не
раздеваясь, сел на порог, спросил:
– Чего же он
прикатил-то?
– Нас с тобой
не спросил! – зашипела Миропея. Без ноги он, вот чего… Захочет, так через
военкомат тебя… Как пожелает, так с тобой и расправится!
– Главное: люди
его поддержат, – проронил Филимон.
– Они тебя
одним языком с ума сведут. Уж побрякать им далось…
Широко
расставив колени, Филимон продолжал сидеть на низком пороге. Пальцы его рук
были сцеплены с такой силой, что на суставах проглянули обескровленные пятна.
– Что же мне
делать теперь? – вымучил он.
– Как поступить? – спросила Мартыниха не то сына, не то себя. – А вот так: иди утром к Матрёне и бери парнишонку домой! Иди, а потом видно будет… Они, ведь, ребятишечки-то, в этом возрасте часто мрут.
Утром Филимон
шёл к Матрёне смело. Он надеялся обрадовать её и избавить, в какой-то степени,
себя от людской ненависти. Войдя, он поискал глазами старуху. Её в избе не
было. До его слуха донеслось непонятное воркотание. Он невольно уронил взгляд
на клинчатое одеяло, разостланное на полу. Там стоял на четвереньках малыш. Он
что-то рассматривал на полу, старался переставить коленку и ручонки, но неловко
тыкался в одеяло.
Филимон присел
перед ним на корточки. Ребёнок какое-то время рассматривал его, потом обидчиво
потянул губку, громко заплакал. Филимону показалось, что он уловил в личике
ребёнка Ленкины черты. Что-то внутри, в душе, шевельнулось, да так чётко, что
ему стало трудно дышать.
– Ну, ты, не надо… Не надо, – слегка растерявшись, заговорил он. – Я ведь за тобой притопал.
Ребёнок
заплакал ещё громче, отстраняясь от его рук. В это время послышался глуховатый
стук, вернее, постукивание, которое заставило Филимона съёжиться и бросить
взгляд на дверь, ведущую в горницу. В проёме двери стоял, опираясь на костыли,
Андрей. Филимон упруго оттолкнулся от пола руками, поднялся во весь рост. Он
изменился в лице, розовый оттенок покрыл, казалось, даже шею, уши…
– Пришёл взять к себе парнишку… А то неловко как-то… – сказал он и в замешательстве умолк.
– Не трожь! – Андрей резко пошёл на Филимона. Тот отступил на шаг, опрокинул скамейку, уже в сенях наткнулся на испуганную Матрёну с ведром картошки. Его обдало внутренним жаром. Бессмысленно зашагал в проулок, валехнулся в траву, прижулькнул телом не то лягушонка, не то мышонка и резко перевернулся на спину. Высокая трава над ним спокойно шелестела от ветра, видно было только высокое небо. Вечно бы так лежать… Или уж помереть вовсе… Но где-то в мыслях, во всём его сознании была Ленка, которую он не хотел уступать никому! Ясно напомнило о ней личико малыша да рубашонка на нём, сшитая Матрёной из Ленкиной кофточки, в которой она приходила к нему на свидание в круглокустистый рям.
После встречи с Андреем Филимон каждое утро просыпался с занозой в душе. Ему больно было видеть, как тянутся к Егоровым люди – послушать Андрея, порасспрашивать о войне. Сам же он, проходя мимо дома Марфы, невольно переходил на другую сторону улицы. А дед Василий с приездом Егорова стал как будто ещё подвижнее и говорливее. Живой огонёк так и светился в его глазах. Как-то, придя на конюховку за пролёткой и конём, Филимон застал там Андрея. Тот запрягал лошадь Антонине Фирсовой. Дед Василий важно рассматривал раскрашенную конюхом Игнатием дугу. Увидев Филимона, он нарочно громко сказал:
– Снаряди-ка,
Игнатий председательскую упряжку по всем правилам. Нашего фронтовика нынче к
Полине Хмельковой в больницу повезёт... Сама заказывала с Нинилой…
– А чего я-то?
– начал тянуть туповатый на догадливость конюх. – Вон-эть, бригадир куда-то
собирался… Навроде бы, матушку в Островки к сестре…
Василий сердито
пришпилил его взглядом:
– Миропея и
пешочком пробежится, да по пути ведёрочко ягодок насмокочет. Полина сама
велела, хочет Андрея видеть…
Филимон молча
ушёл с конного двора, прищемлённый взглядами людей, находящихся там. Он
понимал, что со временем всё притрётся, притерпится, всё придёт в свою
обычность. Но как жить ему сегодня? Не ходить же всё время с опущенными
глазами... До ночи пролежал он под вязью молодых берёзок, негодуя на себя: как
мог до сих пор не побывать у Полины!?
Побывав у
Хмельковой, Андрей не стал ждать бригадирского наряда. На следующее утро он уже
возился у гулкого трактора. Опираясь на костыли, старательно промывал запчасти.
Пришла Капа, безнадёжно кивнула на чихающую громадину, проговорила:
– Да его по
гроб жизни не отремонтировать!
Андрей успокаивал
её:
– Полина через
телефон обещала похлопотать… Намётки, говорит, есть…
А вскоре дед
Василий навёл его на новое дело. Как бы между прочим сказал:
– Слышь, там за поскотиной – свежедохлая корова… Ободрать бы её, шкуру бы снять…
– Ты чего, дед,
совсем уже… Думать про такое брось!
– Андрюша, да я
это… – дед Василий смутился: – Я про шкуру… На обувку пошла бы. Вон Фирсовым
ребятишкам не в чем ходить… Твой родитель славно шил обувку-то! Ежели от него,
думаю, струмент какой остался, то лучше уж и некуда.
Андрей
обрадовался:
– Всё отцовское к месту прибрано, весь инструмент, и я из того ремесла кое-что припоминаю.
Глава четырнадцатая
Подходило время созрева хлебов, подступала новая забота. Исхудавшая Полина с трудом поднималась с больничной койки. Она подходила к окошку, пыталась взглядом отыскать среди прохожих своих сельчан, но знала, все её надежды напрасны. Все работают до последнего издыхания. Филимон не появлялся, не докладывал обстановку в колхозе. Полина на то не сердилась, понимала – занят. Обрадовал своим посещением Андрей. Побыл у неё совсем недолго, но поговорить о важном успели. Он вызвался помогать Капе. Трактор приготовить к уборочной кампании было делом основным и неотложным. Уж которую ночь торчала Полина у окна, вглядываясь в темноту, прислушиваясь к погоде. Она угадывала по времени, какие работы ведутся на полях, негодовала на болезнь и, чувствуя своё бессилие, плакала.
– Отпустите домой, не то сама уплетусь, – стонала она перед врачом. – У меня и здоровье поправится!
Через несколько
дней после свидания с Андреем, в воскресенье, Полина увидела в растворённом
окне деда Василия. Сначала на подоконник вскочила и легла котомка с
гостинчиками, потом появилась щедрая его улыбка. Полина издала радостный стон,
припала к плечу старика, всхлипнула. Он растерялся, поглядел по сторонам,
провёл по её волосам бугристой ладонью и как-то задеревенело заговорил:
– Ну вот, на
тебе… Непонятно, то ли рада, то ли нет…
– Рада! Рада! –
закивала, улыбаясь, она. – Так рада, что слов нет!
Старик
торопливо стал оправдываться:
– Думала, поди,
что забыли про тебя? А мы нет, не забыли! Время нынче уж больно вёдренное…
Такое времечко упустить нельзя.
Он рассказывал Полине про все дела, не опустил ни одной мелочи, кроме тех похоронок, что пришли в деревню за время её болезни. Чтобы не бередить душу, умолчал и про гибель своего сына Коленьки.
– Как там
Мартынов управляется?
– А чего ж ему
сделается, псу окаянному, – со злобой резанул дед, но, вспомнив про наказ
баб-старух не огорчать председательшу, сразу переменил тон и со стыдливым
замешательством добавил: – Обыкновенно… Работает… Ты бы лучше поглядела, чего
тебе тут понаприсылали. Бабы постарались... Неси, говорят, Полине да поклон ей
от нас до земли отвесь. Тут, вот, тебе и огурчики, и картовочка новая… Как
брюхо-то? Грыжу, говорят, вырезали?
– Не стоит об
этом…
– Ну, да, не
стоит… Тут, вот ещё… – Старик вынул из-за пазухи фронтовой треугольничек.
Полина
развернула его и заулыбалась. Дед затаил дыхание. Она читала письмо, её губы
подрагивали. В это время Полина вовсе не походила на колхозного председателя. С
её бледностью на лице, но живым взглядом, с пышной, опущенной по плечу косой,
скорее всего, выглядела она заточённой в неволе, переспелой красавицей,
истосковавшейся по белу свету, по всему живому. Слеза, выкатившаяся из её глаз,
какое-то время трепетала на ресницах, потом юркнула за ворот халата.
– От Елены
письмо-то, от Егоровой.
– Да, ну? А я и
не знал… Фроська сунула, я сразу за пазуху. Вместе со свежей газетой… Ишь ты!
От Ленки, значит…
– Прижилась,
притерпелась… О матери печётся, о сыне… – Полина отложила письмо. – Потом, ещё
перечитаю… Ну, а как там Андрюша? Я тут его ни о чём не расспрашивала...
– Все дни у
трактора… А вечерами у Матрёны – то плетень старухе загораживает, то сидит на
табуретке во дворе и дрова колет.
Полина перебила
его неожиданным вопросом:
– Филимон мне
никаких бумаг не прислал?
Старик не сразу
нашёлся, что ответить.
– Чего же он
тебя… Сам управляется…
Он заторопился
уходить, видя, что Полина устала.
– Пусть Андрюша ещё придёт… Звонила я по запчастям на трактор… Обещают на следующей неделе.
– Приедет! –
уже от двери ответил дед Василий. – Придёт…
А вечером он
уже восседал возле складов, старательно выправлял на казённой ножовке развод и
ворчал на Тимку:
– Чего такого вы творили ножовкой-то? И топор зазубрили. Экие пакостники…
…И опять Нинила
появилась – озабоченная, с испуганными глазами.
– Прочитай,
Тимка, – попросила она. – Фроська чего-то обмолвилась, будто бы рука не
Костина, не случилось ли чего?..
– Это же Любе
письмо…
– Читай давай!
– приказала она. – Любка, почитай уж, с месяц ждёт, а тут – чужая рука…
– Прочитай,
прочитай, – закивал старик. – Тут уж чужой ли, свой ли…
Тимка читал,
Нинила качала головой.
– Ранен, стало быть… В госпитале, выходит… Любка, ты Любка, какой теперь замуж, какая там свадьба, – Нинила завыла в голос и пошла по пустынной улице.
* * *
Осень в этом
году выдалась лёгкой, безветренной. Лениво, будто по обязанности, опадали
листья, шуршащим пологом задёргивали обеспокоенную морозящими инеями землю. Дед
Василий пешком отправился в город попроведать сноху Зинаиду, Тимкину мать.
Любашка пристала с просьбой – узнать, нет ли в том госпитале, где работает
Зинаида, её лётчика. Дед согласился, но свои соображения высказал:
– Девонька, да
госпиталей по стране – не перечтёшь!
– Ваша Зина
всех раненых наперечёт знает. Может быть…
– Спрошу,
спрошу… Как не спросить.
В это утро он
поднялся рано, помолившись, взял кое-какую провизию, собранную сердобольной
Авдотьей, и тронулся в путь. До города долгая дорога. О чём только не передумаешь.
Вот, погиб сын Коленька… За что? Тишка сиротой остался… А чья вина? Война,
война… Зачем им наша земля, своей не хватает? Они же тоже гибнут… А жизни так
мало человеку отпущено. И с чем сравнить горе, принесённое чужестранцами? Кому
печаль высказать, ежели она теперь в каждом доме. И как остановить ту громадину
чёрной войны, где свирепствует людская несправедливость? Ведь среди этой катавасии
мечутся голодные дети, теряют своих матерей, отцов… И тут и там, и у нас и у
них…
К полудню дед
добрался до госпиталя. Ему сказали, что Зинаида Степановна занята на операции.
«Дело, есть дело!» – подумал Василий и вышел во двор. Там он сразу же
присмотрел работёнку. Возле сарая была свалена куча берёзовых дров. Не долго
думая, он стал носить дрова в сарай и складывать их в поленницу. И всякий раз,
выходя из сарая, поднимал глаза на окна госпиталя. Какая-то сила притягивала
туда его взгляд. Вспомнив про свою котомку, он стал махать руками, стараясь
привлечь к себе внимание.
– Чего тебе,
дедок? – мягко спросил молодой парень, растворив окно.
– Сынок, –
заговорил обрадовано старик, указывая на свою котомку: – Как бы это вам
передать? У меня тоже сын на фронте, Петро…
Он хотел
сказать и про Коленьку, что погиб, но воздержался, только опять смахнул
набежавшую назойливую слезу. Парень понимающе кивнул. Окно закрылось. И совсем
скоро пришла девушка в белом халатике. Она серьёзно спросила:
– Что у вас?
Дед взял её за
локоть.
– Погоди, родимая, погоди… Скажи мне, чего такое с тем пареньком? Уж больно бледный какой-то…
– Ампутация
ноги, – односложно ответила девушка.
Дед Василий
перевел дыхание.
– Это что же…
Это значит, ногу отняли?
– Отняли, – со
вздохом ответила девушка.
– Вот оно дело-то
какое… Передай ему… Вот… – он отдал девушке котомку, а сам вспомнил Андрея
Егорова: так же, видно, отрезали…
Зинаида
Степановна появилась, когда все дрова были сложены по-хозяйски, и старик
стряхивал с одежды берёзовую пудру.
– Пап, слышишь,
пап! – вывела она его из задумчивости.
Он какое-то
время смотрел на Зину по-особенному, понимая большую значимость этого дома, в
котором она работает. Потом встряхнулся:
– А я тут вот…
Думаю, чего сложа руки сидеть…
– Устал –
спросила Зина, приблизившись.
– Эка важность!
Я только с виду хиленький, а так меня ещё конём не сомнёшь! – Он засуетился. –
Как ты тут, Зинушка, всё ли ладно?
Он хотел
спросить, знает ли она о Николае, но не решался, и пока они шли к ней на
квартиру, трендил всё про Тимку, как ему вольготно и сытно живётся в деревне...
Вечером пили
чай. По просьбе свёкра Зина рассказывала ему о госпитале, о сотрудниках, о
своей жизни. Старик понимал далеко не всё, но чувствовал, как тут нелегко им
всем.
– Что
выполняешь по работе-то? – уважительно спросил он.
– Хирургической
сестрой работаю, – просто ответила Зина.
– Это, надо
понимать, что завсегда рядом с хирургами разными? – уточнил дед, с удовольствием
покрякивая, мол, «Вот и возьми наших!», и добавил:
– Больных-то,
почитай, наперечёт знаешь?
– Не успеваем
запоминать… Много их, папа… На три часа отпустили. Не жди меня, устраивайся.
Ему снова захотелось
поговорить про Колю, но он снова сдержался. Может, она ещё не знает про
похоронку… Не стал спрашивать и про Костю Улыбина.
– Иди, иди… –
дед Василий вздохнул. – Вот, сам в разум не возьму, зачем я приехал-то.
Гостинец тебе привёз, да вот… Погоди-ка, Зина! Тут у меня семечки… Они сытные.
Поесть захочется, – полузгаешь, – он всыпал в её маленькие ладошки серенькие
семечки.
– Спасибо! Ну,
побежала я, – Зина обернулась с порога, благодарно кивнула, отчего деду Василию
стало как-то уютно и добро на душе.
За эти дни, сколько гостил Василий в городе, каждый день являлся он в госпиталь. Теперь ему было ясно видно, куда он мог приложить свои руки. Зину он больше не беспокоил, даже не разыскивал. Потребовал молоток, гвозди и старательно утеплил войлоком двери. Хотя морозы были ещё где-то на распутье, он знал, что это скоро пригодится. После того взялся за развалившиеся стулья и скамейки, привернул новую ручку к кухонной двери. Строгая на вид повариха налила ему тарелку супа. Дед Василий замахал руками:
– Не выдумывай…
Из-за меня кому-то не достанется!
– Главный врач
приказал, – соврала повариха. – Мне вчера ещё надо было покормить тебя, а я
как-то проглядела.
Дед Василий ещё
поотнекивался для вида, но запах горяченького супа кружил голову, а желудок
будто бился изнутри. Он вспомнил, что уже два дня почти ничего не ел, вдруг
неожиданно для себя перекрестился, придвинул к самой груди металлическую миску
и, уставясь в неё глазами, с большим аппетитом стал работать ложкой.
– А хлебушек
больным прибереги, – с удовольствием проворчал он.
Повариха, не
спрашивая позволения, опрокинула ему в миску ещё черпачок, настоятельно
придвинула хлеб.
– Ешь на
здоровье, дедок хороший, да помяни в своих молитвах тех, кого нынче вынесли.
Совсем мальчишки были…
– А ты,
милушка, черкни на бумажку, как зовут рабов Божьих, – не сразу отозвался дед
Василий, – я и помяну…
Ещё не раз
бывал дед Василий в госпитале и всегда возвращался с новой поминальной
бумажкой.
Авдотья истово
крестилась, брала бумагу в обе руки:
– Опять вон сколько… И когда же конец тому будет?
Глава пятнадцатая
После долгой
болезни возвращалась домой Хмелькова. Она сидела в пролётке рядом с Антониной
Фирсовой, обозревала опустевшие поля. В этом году уборочная проходила без неё,
но с большим её заочным участием. Остановив лошадь, Полина вышла из пролётки,
ступила на стерневую полосу, прошлась вдоль дороги. На поле не оставлено ни
одного колоска. Там, на больничной койке, она знала всё и про всё. Андрей
привозил ей сводки регулярно. И чувство одиночества, что преследовало её,
наконец, отступило.
Филимон
неожиданно для всех вдруг исчез из деревни. Прошёл слух, будто бы он подался в
военкомат. Как-то раз он приходил в больницу. Поговорили. Полина сказала тогда:
– Ведь я не
поняла тебя сразу, Филимон, а люди поняли – просят отстранить от бригадирства…
Я с ними согласна.
– Чего же тебе
не соглашаться, – хрипло проговорил он. – Ты вылеживалась, а я за тебя… И свою
работу успевал! Кого вместо меня присмотрела? – неожиданно проорал он: –
Одноногого?
– Его, –
спокойно ответила она.
– А я? – не
снижая тона, спросил он.
– Навоз возить
будешь.
– Инвалид я!
– Антонина
справлялась, а тебе не рожать, не скинешь!
Вспомнился, вот, в поле тот разговор. Полина до самой деревни пошла пешком. Пролетка катилась рядом. У околицы собрались люди – её встречать. Впереди всех стояла Фроська с балалайкой. До слуха Полины донёсся чистый звук трёхструнки и остренький полудетский голосок Фроськи:
Председательше Полине
Мы поклонимся с добром!
За околицей деревни
Её встретим всем селом!
Полина знала, что эти культяпые частушки – творение самой Фроськи. Рука девчонки ловко ударяла по струнам, почти не касаясь их. Рукав широкой кофты с материнского плеча смешно подлетал за её худенькой, но уверенной рукой. А сама Фроська от одного сознания, что она у всех на виду, выпрямилась. Лицо её выражало серьёзность и ответственность.
Полине хотелось сейчас, немедленно сотворить что-нибудь необыкновенное для этих людей, большое и доброе, но слов не находилось. Растерялись они в этих тёплых нахлынувших чувствах. Она тихо промолвила:
– Что бы я без вас? Подумать страшно…
Её провожали до самых ворот. Во двор никто не вошёл, дали возможность побыть одной. Полина переступила порог своего жилья, ощутила запах варёной картошки. Она обласкала взглядом прибранную избу, каждый предмет, находящийся в ней. Кто-то тут с большим прилежанием похозяйничал. «Это Антонина!» – догадалась Полина. Приметила Полина и работу деда Василия, когда поднималась на крылечко. Сломанная ступенька превратилась в новую, в избе переложена печь, во дворе – свежая поленница дров. Старательно промытые половички играли на солнышке разноцветными полосками. На них вытянулся кот. Приоткрыв один глаз, он лениво глянул на хозяйку, беззвучно мяукнул.
– Не ты ли всё тут прибрал, Мурза? – Кот подошёл, потягиваясь, к хозяйке, щекотнул ей ноги тёплой шерсткой.
– Ну, вот я
дома, теперь бы ещё в баньку…
И будто по щучьему велению в двери объявилась Фроська.
– Банька поспела, тётка Полина. Иди в первый жар, а я пока на чердак за вениками поднимусь.
Девчонка так же неожиданно исчезла, как и появилась. Только было слышно, как заговорила лестница под её проворными ногами, после чего донёсся шум летящих с чердака веников, и от этого с криком разлетались в разные стороны перепуганные курицы, долго ещё осуждающе кудахтали. Полина отворила сундук, взяла исподнее, свернула в трубочку, подобрала под мышку. Одной рукой вынула из волос продолговатые заколки, волосы тяжёлой волной упали на плечи, потом на спину. Она присела на скамью, блаженно улыбаясь, отдыхая, и казалось ей, что какие бы то ни было мысли вовсе покинули её. Просто ей было хорошо.
* * *
Помнила и
Мартыниха тот день, когда уговорила сына навестить Полину в больнице. Сама
увязалась с ним – побывать попутно у родни. Миропея сидела тогда в пролётке,
пока он был в палате. При появлении Филимона она подалась к нему всем своим
корпусом.
– Как там…Шибко
хворает?
– Проскрипит, –
тяжело задышал он. – Садись, поедем.
– А к родне? –
несмело спросила она.
– Не до того!
Он свирепо
замахнулся на коня, стал по-бешеному понужать его кнутом, сопровождая это
остервенелым гиканьем. Конь нёс так, что Миропея плотно прижималась к плетёной
спинке кошовки, цепляясь за всё, что попадало под руки, сжимала до боли бледные
губы.
– Ох, и прокачу же я тебя, моя дорогая советчица! – с ненавистью обернулся к ней Филимон.
В эту ночь он
заснул только перед самым утром, крепко и шумно, со свистящими всхрапыванием,
которое напоминало звериное рычание.
Филимона видели на другой день. Он колол во дворе дрова. Потом как в воду канул. И только через неделю увидели его люди, Миропея и сын шли по утренней улице. К вечеру Мартынова возвращалась одна.
– На фронт
проводила, – говорила всем Нинила Зайцева. – Теперь и его жалко. Долго,
говорят, просился в военкомате.
– Пусть воюет,
как все мужики, – говорила Егориха. – А то выбрал вожжи…
– Ладно, бабы,
чего там ему кости перемывать… Ему теперь тоже не сладко, – пожалела Нинила. –
Не таким уж он был и плохим, по правде говоря.
– Для тебя не плохим, ты была под крылышком у Полины… – ответила ей Антонина. – А Ленке с Андреем счастье загубил!
Глава шестнадцатая
Наступила
осень. Подкарауливала стужа – ещё не сильная, но после жаркого лета непривычно
чувствительная. Андрей объезжал оголённые поля, побывал в деляне, где
штабелевался валежник. Вечером, когда бабы собирались домой, он сообщил им
долгожданное:
– Завтра
воскресенье. Всем – выходной.
Эта субботняя
ночь была для Андрея мучительной. Давало знать плечевое ранение, которое он
тщательно скрывал от матери. Он тихо стонал, ворочался, умащивался поудобнее,
но всё было напрасно. Раздробленные кости стонали – перед сменой погоды и так
иногда – беспричинно. А утром он попросил у матери свою довоенную любимую
рубаху. Не надевал её ни разу с самой свадьбы. Егориха с удивлением смотрела на
сына, отворяя сундук. Наконец, не вытерпела, спросила:
– На что тебе
нарядная-то рубаха? Поди, Полина куда посылает?
– Собирайся и
ты, – мягко, но настойчиво попросил он. – Шаль с кистями надень – ту, что отец
тебе покупал.
– Мне-то зачем?
– ещё больше удивилась Марфа.
Андрей одевался
неспешно, старательно. В его движениях выражалась какая-то торжественность.
Нынче он даже брился дольше обычного.
– К Матрёне
пойдём.
– Что такое,
сынок… Про Матрёну-то что говоришь? – спросила Марфа. – Не пойму как-то…
Губы её
дрогнули, глаза со страхом остановились на лице Андрея. Потом она спохватилась,
засуетилась, подхватила на ухват горшочек с морковной кашей, сунула его на
столешницу, погрузила в нутро горшка деревянный черпак.
– За Данькой
пойдём… Потом с тобой в район поедем, не то в сельсовет, на себя мальца запишу.
Егориха застыла
посреди избы. У неё перехватило дыхание, будто её подбросили высоко, она от
страха захлёбывала воздух. Серая бледность поползла по её лицу.
– Ты чего же
такое надумал! – в страдании заговорила мать. – Родимый ты мой сыночек…
Окрестись сперва да на иконы погляди!
Андрей скупо
улыбнулся, ничего на то не ответил, потирая ладони, сел к столу:
– Ну, мамочка,
где там твоя отменная кашка?
– Чего, говорю,
людей смешить надумал? – приступила к нему Марфа. – Они ведь, люди-то, так, –
сегодня одобрят, назавтра – просмеют. Сама Мартыниха ржать над тобой станет
больше всех… С морковной каши да заново на морковную…
По тому, как
глянул Андрей на мать, та поняла, что без пользы разговор и сникла, замолчала.
– Я насмотрелся
на сироток, – тихо сказал Андрей. – В чём же Данька-то виноват? Он родился в
моей семье. Ты понимаешь? Он хочет молока, а у Матрёны коровы нет, он хочет
тепла, а у старухи дровишек на ползимы.
– Ежели б Елена была здесь, – ещё пыталась что-то предпринять Марфа, – тогда уж, как она решила бы.
– С Еленой
разговор был бы другой…
– Ладно... Ну а
мне-то к чему идти туда?
– Как к чему?
Согласие твоё подтвердить. И Матрёна успокоится.
Егориха с
тяжким вздохом стала собираться.
Про то, что
Андрей каждый день наведывался к Матрёне, Егориха знала, понимала всё это как
внимание к старому человеку, но то, с чем столкнулась сегодня, в её разуме не
умещалось ни с какой стороны. «Когда же он успел привязаться к парнишке?» –
удивлялась Марфа. А как только они переступили порог Матрёниного жилища,
привязанность та предстала налицо. Они услышали радостное взвизгивание и
восторженное лепетание Даньки.
– Ишь ты, –
сразу улыбчиво заговорил Андрей. – Дыбки, дыбки… Ходить скоро станешь.
Усевшись на
лавку, он поставил костыли, ждал, когда приблизится к нему Данька. Малыш,
держась за одну сторону скамейки, переставлял худенькие ножки и нетерпеливо
взвизгивал. Его пальчики цеплялись за скамью, глазёнки светились радостью. Но
вот, не достигнув цели, ребёнок покачнулся, вытаращил от испуга глазёнки, но
сильная рука Андрея пришла на помощь. Теперь Данилка топотал кривоватыми
ножками у него на коленях. Он посапывал Андрею в лицо и, чуть прикасаясь губами
к его щекам, обволакивал слюнками. Андрей держал его за худые бока, сдержанной
улыбкой выдавал привязанность к малышу.
– Ну, Данил,
пора домой тебе перебираться, замаял ты свою бабуську, – проговорил Андрей.
Матрёна
перекрестилась, застенчиво покосившись на Марфу. На днях они с Андреем долго
обо всём говорили, потому она сразу пошла собирать пожитки внука. Старуха молча
плакала от стыда за дочь, жалела Андрея, стыдилась Марфу, но и отдать внучонка
была согласна. Старость и немощность надвигались всё острее и ощутимее. Андрею
Матрёна доверяла, но совестилась Егориху.
– Может, реветь
станет… Непривычно, может, ему. Я того же разу прибегу за ним… Как скажете.
– Не станет, –
опередила сына Егориха. – Коровушка имеется, значит, и молочко есть. Творожок
ладить станем… Кашу там, простокишку… Проживём!
Это первое, что
произнесла Марфа за время их прихода. Её состояние понимала несчастная Матрёна,
не сердилась и не осуждала.
Когда сборы
были закончены, старуха подошла к внуку.
– Умою на
дорожку да одену понаряднее, – тихонько сказала она.
Парнишка
отвернулся от протянутых к нему рук Матрёны, ухватился за шею Андрея, положил
головку на его плечо.
– Вот, завсегда
так, – проговорила Матрёна. – Когда уходит Андрюша, так он ревёт дурниночкой.
Ну как есть, ничем его не угомонишь!
– Тогда Андрею
и одевать его, – снова сломила себя Егориха.
Мальчонку одели
в новую сатиновую рубашонку, натянули штанишки на одной лямочке, обули в
самодельные тряпичные башмачки. Всё это приданное было создано самой Матрёной.
– Ну, вот и
подрефетились, – тоскливо произнесла Матрёна. – Господь милостивый вам
навстречу! Ступайте. Не сетуйте на меня, люди добрые, – старуха повалилась в
ноги Егорихе.
Оставшись одна, Матрёна тихо плакала, попискивая и шмыгая по-детски, зарывшись лицом в свой фартук. Потом, до самой зимы, она боялась попадаться внуку на глаза: узнает – не отстанет. Украдкой со стороны смотрела на него при каждом удобном случае и каждый раз тоскливо заливалась слезами.
|